Кабинет
Александр Чанцев

Это был наш поступок против времени

(Хуго Балль. Бегство из времени)

Хуго Балль. Бегство из времени. Перевод с немецкого Т. Набатниковой под литературной редакцией и с комментариями М. Фиалко. М., Издание книжного магазина «Циолковский», 2022, 384 стр.

 

«Задним числом о наших цюрихских поисках нового: это могло бы стать славным эссе против нынешнего фантастического времени». Время это дальше Хуго Балль определит еще и как «ползучее».

Дневники Балля (1886 — 1927), немецкого сочинителя, одного из зачинателей дадаизма, это явление напряженной мысли, то углубленной в подсознательные области, то восходящей, уверенно взлетающей буквально к вышнему.

Пришедшиеся на 1913 — 1921 года, они дают нам свидетельства об историческом. Но не биографическом — собственно повседневного здесь очень мало. Хуго Балль в начале книги много осмысляет свой опыт, как сейчас сказали бы, релокации — от призыва на Первую мировую войну он уехал в Швейцарию, даже сменил имя, и это было болезненным поводом для мыслей. Пишет он и о череде — то городов-деревень для жилья, то сезонов и погод. «Мы теперь живем в самой маленькой и мирной деревеньке в Тессине, какую можно себе представить. Почтальон, господин Дональд, который управляет старым деревенским особняком, открыл ставни, которые годами стояли закрытыми, и оттуда ринулись наружу в летний воздух пауки и моль. Над озером сад, к которому ведет широкая лестница, увитая глициниями. У нас тут есть ласточки — нарисованные на потолке и летающие в воздухе над фенхелем». Вот такие фенологические виньетки, в духе средневековых японцев или дневников Эрнста Юнгера. Иногда еще о том, как продвигается работа над собственными сочинениями, а оных — в издательских коридорах. Вот, пожалуй, и все. И не знаю, кстати (этот момент не отмечен в предисловии), предназначались ли эти дневники для публикации, видимо, скорее да, чем нет. Но собственная фигура Балля интересует в весьма последнюю очередь. И это не поза — мир вокруг и внутри захватывают его, он пытается их поймать, зафиксировать. Так что травелоги, некрологи и прочие эгодокументы не нужны, зачем?

Не так уж много прошло лет, отображенных в дневниках, но тон их различается разительно. В начале — не юношеское даже, но творческое бурление мысли. Много декларативного, того, что рождалось и вносилось им в становящееся здесь и сейчас дадаисткое движение (а Балль был у самых истоков и у руля, от придуманного-одобренного им термина «дада» до настоящих хеппенингов в «Кабаре Вольтер»). По градусу эти декларации близки к манифестам итальянских или отечественных футуристов — да и всех, пожалуй, кто хотел поменять жизнь, повернуть искусство, поднять их все на дыбы («Мир все еще молод, как в первый день творения»). Так как в них сочетаются, миксуются различные смысловые посты, не грех привести некоторые из разбросанных тут щедро по первым страницам книги воззваний. «Вера в материю — это вера в смерть. Триумф религии такого рода — ужасное заблуждение». «Кант — это главный враг, к нему тянутся все ниточки. Со своей теорией познания он все предметы видимого мира выставил на потребу разуму и знанию. Прусское государственное право он возвысил до разума и категорического императива, которому все должно быть подчинено. Его высшая максима гласит: разумное основание должно быть принято априори; оно непоколебимо. Это казарма в ее метафизической силе». Посему, как сказали бы уже хиппи, нужно освободить свой (раз)ум: «Избегать жаргона абстрактно. Сражаться с ветряными мельницами или с мыслительными процессами в голове — это одно и то же. Академия — вычислительная машина механистической эпохи». Как настоящие традиционалисты той эпохи, Балль, хотя и с более левых позиций (но не менее религиозных, как мы увидим позже), имеет массу претензий к современности — «только то, что люди отвернулись от церкви, могло привести к такому господству откровенного скотства, к пониманию всей метафизики и всего потустороннего мира как иллюзии», и вообще, «никакого яркого памфлета не хватит, чтобы залить как следует смесью щелока и меда повсеместно царящее притворство». Он не революционен — в привычном нам смысле — все это ближе именно что к консервативной революции: «Но пролетариат — это не Руссо, а осколки варварства в сердце современной цивилизации». Власть же, будь его воля, Балль отдал бы, кажется, тогда художникам и, как молодые протестующие в Париже в мае 68-го, воображаемому. Иногда же скепсис разочарования так горчит на его языке, что стиль обретает обертоны Паскаля или Чорана: «...знание того, что природный мир состоит только из ошибок и заблуждений, облегчает задачу найти слабое место философской системы» / «умереть от своего рода хронического здравого смысла, или искать чуда». Балль страстен и устремлен от оглушающей и отупляющей, оскорбляющей современности, да, в метафизический побег.  И тут уже его манифесты, применительно к искусству, звучат с интонациями и интенциями Арто: «Выплюнуть слова: дикий, парализованный, пустой язык людей в обществе» / «Мы стремились придать изолированному слову полноту магического заклинания, жар небесных тел. И странно: магически наполненное слово заклинало и порождало новую фразу, непредвиденно возникавшую и не связанную с условным смыслом. Касаясь сотни мыслей одновременно, не делая их значительными, эта фраза заставляла звучать изначально действующую, но глубоко утопленную, иррациональную суть слушающего; она будила и усиливала самые глубокие слои воспоминания».

Как разнообразны интонации, так и — повторим, в первой половине, двух первых третях книги — богаты темы. Книги собственные и чужие, размышления об анархизме, о Германии (это очень и очень важная тема, иногда дневники Балля вообще лучше всего сравнить с «Былое и думы» Герцена), Ницше, о религии, эссеистическо-прозаические миниатюры (об убийстве Авеля просто прекрасна!) переходят в рассуждения о католичестве и протестантизме (убежденный католик, Балль чуть ли не все беды европейской цивилизации видит в той развилке, где появился Лютер), о детскости, о Леоне Блуа (одно из самых важных чтений из современников), Гёте (имеет сущностные претензии к), Бодлере, Бертране Клервоском

Отдельной темой на ранних страницах — «Кабаре Вольтер» («наш поступок» прежде всего против времени[1]), его хроники, его программки выступлений, даже не только кто читал со сцены, в каком костюме и как (очень потел в своем пирамидальном костюме, в котором его выносили на сцену и который известен по фотографии Марселя Янко), но кто пришел послушать (японцы, всего несколько человек). И они звездны более, чем небо в южном полушарии! «Теоретически художественный театр должен был выглядеть следующим образом», — указывает Балль и составляет программу с dream team — Кандинскому, Марку, Фокину, Гартману, Паулю Клее, Кокошке, Баллю, Евреинову, Мендельсону и Кубину выделяются определенные области приложения их способностей (так, Кубин, интересный художник и друг Юнгера, должен был отвечать за эскизы к «Блохе в крепости»). И, кстати, все это совсем не абстрактные wishful thinking, поэтому тут нужно отметить два момента. Во-первых, таков и был круг общения Балля в те годы, одно имя ярче другого: то друг Гурджиева, то «Кандинский познакомил меня с Томасом фон Гартманом. Тот приехал из Москвы и рассказывал много нового о Станиславском: как там играют Андреева и Чехова под влиянием индийских этюдов. Это было иначе, шире, глубже, чем у нас, да и новее, и это много способствовало расширению моего кругозора и моих требований к современному театру». Во-вторых, это уже очевидный из приведенных фрагментов «русский след» — Балль очень много общается, читает, размышляет о русских писателях, культурных деятелях. «Я теперь читаю Кропоткина, Бакунина, Мережковского», «местами (так имеет место у Чаадаева, у Достоевского, Соловьева, Розанова) выступает попытка новой интерпретации догм. Большинство этих бунтарей, собственно, еретические учителя церкви». И, перейдя в своих рассуждениях (в своих — созвучиях мысли) от Мережковского к Чаадаеву, восхитившись Леонидом Андреевым, Балль отправляется на очередное «русское суаре». И, чтобы уж закончить с русской темой и актуальностями вроде его антивоенного бегства из родной страны, такие вот размышления Балля: «Возрождение христианства с Востока. Запад, наша родина, сопротивляется. Можем ли мы обратиться в нашу веру и снова стать христианами? Дело скорее выглядит так, что русские должны пасть жертвой Запада. А может, произойдет обмен. Мы переймем у них православие и дадим им за это наши машины. Доселе бездеятельный русский мир будет принужден стрелять, убивать, брать на себя грех. Он переживет свое грехопадение? Из чистой грезы в западные сатанинские искусы. Русский мир будет запятнан. Может, после этого он воспрянет с удвоенной силой и потребует свое целомудрие назад».

В конце же книга — мышление Балля — совершает резкий поворот, настоящую метанойю производит. Да, зачатки этих мыслей вполне присутствовали у него всегда, но трансформация все равно примечательна — в конце концов, если банально-житейски рассуждать, Балль еще был вполне молод, до возраста обращения и бегства Толстого он совсем не дожил. Между тем, как он признается, не только дела дадаизма и «Кабаре Вольтер» ему стали совсем неинтересны, даже антиподичны, но и современную литературу он почти не может читать за крайне редкими исключениями. Вся его мысль (и собственное художественное письмо) обращены отныне к теологическим вопросам, размышлениям над жизнью святых, полемическому осмыслению богословских трудов. «Богослов — это философ чуда, и в качестве такого он любит всех и вся». До любви ко всем далеко, максимы Балля (а пишет он настоящую эссеистику в изначальном ее французском духе[2], не Монтеня, но Шамфора и Ривароля, пассажи редко больше пары-тройки страниц, иногда и просто афоризмы идут), его тон иногда благостен, но чаще все же сух, сдержан. Аскетичен даже. И, кажется, вообще если не его жизнь, так письмо проще и благодарнее всего будет определить как служение. Идеалам разным, противоречивым, от анархии и дадаизма до самой чуткой религиозности. Но глубоко продуманным, прочувствованным и внутренне честным.

 



[1] «Каждое слово, произнесенное или пропетое здесь, говорит по меньшей мере одно: что этому унизительному времени не удалось заставить нас его уважать. А что в нем импонирующего и респектабельного? Его пушки? Так наши большие барабаны были больше. Его идеализм? Так он давно стал посмешищем — что в своем популярном, что в своем академическом издании. Грандиозные битвы и подвиги по массовому „сжиранию” людей? Наше юродство по доброй воле, наше восхищение перед лицом иллюзорного опозорят эти „достижения”».

 

[2] Тем печальнее и дисгармоничнее дела обстоят с отдельными местами перевода.  У книги был знающий переводчик, работал и редактор («Когда перевод при сравнении с оригиналом оставлял желать лучшего, требовалась не только стилистическая, но и содержательная правка — в ряде случаев текст нами переписывался на половину и более», — пишет в послесловии редактор). Но что-то пошло, как всегда у нас, не так («несмотря на оперативные сроки редактуры, мы надеемся…» — он же). Поэтому в тексте можно встретить такие вопиюще анахронистические несуразности, как «имидж», «фенечка» (!), «голимый» (тут уже кажется, что читаешь дневники хиппи Умки), «бандюк» и «решпект имели». Все это, надо ли говорить, абсолютно не лексика утонченного стилиста Балля, очень требовательно и вдумчиво относящегося к своему письму, о требованиях к коему он пишет и на страницах этой книги.

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация