Кабинет
Андрей Ранчин

Взгляд и нечто, или «Жила-была русская литература»

(Ирина Лукьянова. Экспресс-курс по русской литературе)

Ирина Лукьянова. Экспресс-курс по русской литературе. Все самое важное:  XII — XIX века. М., «АСТ», 2021. 304 стр. (Серия «Звезда лекций»).

 

Выбрав для первой части заглавия своей рецензии названия сочинений небезызвестного Ипполита Маркелыча Удушьева, приятеля Репетилова из грибоедовской комедии, я вовсе не хотел с самого начала оповестить читателей, что книга писательницы и преподавателя литературы в школе «Интеллектуал» — широковещательный, но бессодержательный опус. Существует не лишенное основательности предположение, что прототипом Ипполита Маркелыча был не кто иной, как князь Петр Андреевич Вяземский — один из самых глубоких и тонких литературных критиков своего времени. Сходство никем никогда не прочитанных удушьевских сочинений и лукьяновского экспресс-курса — в ином. Разъясняя, о чем написал его знакомец, Репетилов оповещает Чацкого: «Обо всем». Так и Ирина Лукьянова рискнула вместить в пределы своей относительно небольшой книги обзор девяти веков русской литературы, завершив предисловие многообещающими словами: «Итак, жила-была русская литература» (6). Цифра XII в подзаголовке — досадный недосмотр, опечатка: первый описанный автором экспресс-курса памятник восточнославянской словесности, «Слово о Законе и Благодати» Илариона, был создан между 1037-м и 1051 годами, что в книге отмечено. При чтении лукьяновского обзора невольно вспоминается оброненная молодым Бродским фраза: «Главное — это величие замысла». Главное ли, вопрос спорный: в конце концов, цыплят по осени считают, от замысла до его воплощения простираются «дистанции огромного размера» и судить должно все-таки по результату. Но дерзновенность задуманного несомненна.

Оригинален (особенно для книги, претендующей на роль учебного пособия, дополняющего школьный учебник) и принцип описания литературы: не по персоналиям или произведениям, но «как поток, а не как дорогу с кочки на кочку» (5). Принцип, преимущества и плодотворность которого несомненны: литература предстает живым явлением, подвижной целостностью или, изъясняясь ученым слогом, показана в континуальности, а не в дискретности. Отечественная словесность под пером не предстает столь претившей русским формалистам «литературой генералов». В целом ряде случаев она показана как сложное и многомерное явление, подвижная система, в формировании и развитии которой участвуют, и порой весьма деятельно, и второ- и третьестепенные писатели; системой, в развитии которой участвуют литературная критика и литературная пародия. В отдельных случаях отмечено воздействие иностранных произведений на сочинения русских авторов — случай для учебного пособия едва ли не исключительный. Ограничусь лишь несколькими примерами, когда Ирина Лукьянова или показывает радикальные изменения, совершенные писателями в сравнении с предшественниками и современниками, или указывает на преемственность, порой уходящую далеко вперед, в двадцатое столетие.  «Какой переворот Пушкин совершил в прозе» (178), какие метаморфозы претерпел ее язык, выразительно демонстрируют цитаты из «Записок домового» Осипа Сенковского и из пушкинского «Выстрела». «Умение видеть и изображать абсурдное, нелепое, трагикомическое» автор экспресс-курса возводит от Николая Успенского к Чехову, Бунину, Зощенко, Шукшину (288 — 289), а зерна, прообразы мотивов, ставших господствующими в Серебряном веке, находит у Константина Случевского: «В стихотворениях Случевского, часто немузыкальных, плохо сбитых, слышится обещание Блока, злое отчаяние Саши Черного, сологубовское ожидание тихой смерти-избавительницы» (294).

Благодаря помещению хрестоматийных произведений в современный для их создателей контекст не осведомленному во всех перипетиях литературной борьбы и эволюции прошлых эпох читателю становятся ясны прежде скрытые от него смыслы. Точно отмечено, что сюжет «Горя от ума» — это вывернутая наизнанку коллизия комедий грибоедовского времени, в которых в роли «ложного жениха» и «злого умника» оказывался не превосходящий окружающих герой, а пустой малый, ничтожный фразер, заслуживший свою участь и выставленный автором на посмешище. (Мысль не новая, но справедливая.) Спор Обломова и литератора Пенкина соотнесен автором экспресс-курса с полемикой адептов «чистого искусства» и приверженцев так называемого «гоголевского направления».

Замечательно тонки и емки некоторые характеристики. Например, это описание особенностей некрасовской поэзии: дактилические рифмы, появление «протяжных гласных „у” и „ы”» (211), любовь к «длинным, тягучим словам — пятисложным, шестисложным, семисложным» — все то, благодаря чему «стих его становится протяжным — то стонущим, то нежно приговаривающим, то поющим» (211). И это нетривиальный вывод: «Но, конечно, это гораздо больше, чем протест против несправедливых социальных условий. Это стон ужаса, вопль, обращенный куда-то в небеса, экзистенциальный протест против жизни, которая заставляет человека так страдать» (212). Не менее точно и содержательно описана поэтика Фета: «Поэт живого непосредственного чувства, поэт подсознательного более чем сознательного, он стремится остановить прекрасное мгновение, налюбоваться им, зафиксировать его, записать его даже не словами, а музыкой слов… Пожалуй, Фет — первый импрессионист в русской поэзии, поэт, стремящийся запечатлеть сиюминутное впечатление, ощущение, особость именно этого мгновения бытия. Самое „фетовское” чувство — чувство слияния человека с природой, единения с ней, ощущения себя ее частью» (242 — 243). Прекрасно сказано о свойствах чеховской прозы: «конкретные люди в обстоятельствах конкретных — но вынутые из этой эпохи, как фрагмент из картины», «не реконструкция жизни в самых шаблонных представлениях о ней, а жизнь во всем стечении случайностей, закономерностей, нелепостей, какой она обычно и бывает», «новая… поэтика, построенная на принципах музыкальной композиции» (299). Разве что построенное на метафоре выражение «музыкальная композиция» нуждается в расшифровке — читателю, например, любопытствующему школьнику, его смысл может быть непонятен.

Характеристика поэзии Некрасова во многом повторяет наблюдения Корнея Чуковского, на которого Ирина Лукьянова ссылается; описание «импрессионизма» фетовской лирики сходно с ее разборами, принадлежащими Б. Я. Бухштабу (о нем автор книги не упоминает); «портрет» чеховской прозы тоже далеко не оригинален. Но учебное пособие и не обязано содержать новый взгляд на предмет. Суммировать, обобщить прежде обнаруженное, увиденное — естественная задача для книг такого жанра. Автор не случайно предупреждает в предисловии: «Пожалуй, не стоит ожидать от этой книги… филологических открытий» (6). Впрочем, в отдельных случаях некритическое использование готовых концепций книге скорее вредит, чем идет на пользу. Так, например, происходит с принадлежащими Д. С. Лихачеву далеко не бесспорными понятиями «стиль исторического монументализма» или «русское Предвозрождение», посредством которых создательница экспресс-курса описывает древнерусскую словесность.

На сем похвалы книге Ирины Лукьяновой заканчиваются. Мудрец Козьма Прутков однажды изрек: «Никто не обнимет необъятного». Опыт создания экспресс-курса блестяще подтвердил справедливость этой банальной истины. Ирина Лукьянова объясняет: «Книга рассчитана на читателя, который одолел основные произведения школьной программы, — того, которому не нужен краткий пересказ „Мертвых душ” или „Жития Петра и Февронии Муромских”, которого не надо знакомить с Тургеневым и Толстым. Я стараюсь не повторять то, о чем говорят на уроках литературы» (6). Решение понятное: пересказ, конечно, не надобен. Однако оказывается, что в лукьяновском обзоре русской словесности о гоголевской поэме сказано скороговоркой, ее место в потоке литературы не определено. Рассказ о «Ревизоре» сведен к двум отзывам — императора Николая Павловича, оценившего отнюдь не литературные достоинства пьесы, и язвительного литератора Филиппа Вигеля, комедии не понявшего. Не повезло не только Гоголю, но и Пушкину с Лермонтовым: автор книги отделывается от хотя бы относительно подробного разбора цитатой из книги И. Н. Сухих, содержащей развернутую метафору: Пушкин создал новую карту России; Гоголь раскрасил ее, превратив в живописный рельеф; Лермонтов вписал в нее портрет современника со всеми его противоречиями. А о тектоническом сдвиге, которым явилась «Война и мир», прочитавший книгу ничего не узнает. Автор очерка не поведает ему и о связи романов Достоевского с авантюрными сочинениями западноевропейских литераторов (например, с «Парижскими тайнами» Эжена Сю) или с темой «униженных и оскорбленных» у Диккенса и Гюго. Между тем в случае с другими русскими писателями иногда Ирина Лукьянова на такие переклички и параллели указывает. К слову, если помнить о русском литературном контексте, в случае с «Преступлением и наказанием» было бы более чем уместным сказать о «Петербургских трущобах» Крестовского. Об Островском, причем только о раннем, в книге всего пара слов. О чеховской драматургии, как и вообще о пьесах второй половины XIX века, — ни одного.

Оптика Ирины Лукьяновой вообще довольно прихотлива: в фокусе ее внимания окажется то третьестепенный литератор первых десятилетий позапрошлого века Александр Измайлов, не принимавший легкую поэзию молодого поколения, то альманахи пушкинской поры или состояние журналистики середины девятнадцатого столетия, то убийственные замечания николаевских цензоров. Прочитавший этот очерк въяве не только представит силу гонений на словесность и свободу мысли времен «мрачного семилетия» (тема, ставшая животрепещущей), но и живо увидит мысленным взором прозаика Николая Успенского, просившего подаяние, заставляя плясать маленькую дочку и произнося монологи от имени крокодила, чучело коего с собою носил… Из экспресс-курса можно извлечь немало забавных, печальных, страшных подробностей о тех явлениях культуры и жизни, которые Ю. Н. Тынянов называл «социальными рядами», а Б. М. Эйхенбаум — «литературным бытом». Но с развитием изящной словесности они в экспресс-курсе никак не увязаны (а многие и не могут быть увязаны в принципе). Между тем доходчивые ответы, например, на совсем не праздные вопросы «Как альманах в качестве одной из форм бытования литературы пушкинской поры влиял на ее жанрово-тематические особенности?» или «Какое воздействие оказал журнал на поэтику русской прозы середины-второй половины XIX века?» были бы весьма интересны.

Причудливая работа авторской оптики нередко мешает и созданию целостной картины — того, к чему автор стремился. Когда о женских образах в светской повести говорится много, а об общих свойствах сюжета большинства русских романов второй половины девятнадцатого столетия — ничего, это удручает. Тем более что эти черты были прослежены в прекрасной статье Ю. М. Лотмана «Сюжетное пространство русского романа XIX столетия». Когда антинигилистическому роману посвящен фрагмент больший, чем сочинениям Льва Толстого, а о Засодимском и Златовратском вместе взятых сказано столько же, сколько о рассказах и повестях Чехова, — это печально. Но главное не в утраченной иерархии авторов и их сочинений. В конце концов, Толстого и Чехова в школе все-таки изучали, а «Панургово стадо» или «Темные силы» — нет. Досаднее другое: не рассмотрены, не показаны связи между этими явлениями. Контекст, мастерски обрисованный Ириной Лукьяновой в отдельных случаях, в других исчезает. А ведь для вдумчивого и неравнодушного читателя классики интересны прежде всего все-таки не полузабытые литераторы прошлого, а восприятие их творчества писателями первого ряда. (В случае с ранним Чеховым здесь, естественно, напрашивается разговор, к примеру, о Лейкине.)

Пренебрежение иерархией, но уже не авторов, а влияний, приводит, например, к упрощенному объяснению элементов одической традиции у Тютчева: во всем виноват многолетний отрыв писателя от родины — его собеседниками по сей причине якобы стали Ломоносов и Державин, а из западных поэтов — Гёте. Почему чтение современных книг и журналов не могло обеспечить диалог Тютчева с Жуковским или Пушкиным — бог весть. (К слову, из немецких поэтов-современников на него повлиял Гейне, что давно показал Ю. Н. Тынянов.)

К сожалению, книга не свободна от грубых опечаток и ошибок. Эти изъяны, как известно, вообще не редкость, встречаются они, увы, и в сочинениях пишущего эти строки. И всё же в книге, претендующей на роль своеобразного учебника, в большом количестве они нетерпимы. Источником баллады Аполлона Майкова «Емшан» названа «Повесть временных лет» (248) вместо Галицкой летописи, составленной на полтора века позже. Под пером Ирины Лукьяновой член «Арзамаса» декабрист Михаил Орлов превратился в Николая (134), повести князя Владимира Одоевского «Княжна Мими» и «Княжна Зизи» слились в одно произведение «Княжна Мими и Княжна Зизи» (176), Добролюбов стал автором статьи «Обломовщина» (230), журнал «Отечественные записки» — «Общественными записками» (285), Чехов из-за невообразимой метатезы оказался автором «Скучных людей» и «Хмурой истории» (299).

Вредят книге и субъективные и поспешные оценки и неверные определения. О лирике князя Петра Вяземского дан довольно пренебрежительный отзыв, исключение сделано лишь для его поздних стихов (144). И это сказано об авторе «Первого снега» и «Негодования»! Период «мрачного семилетия», 1848 — 1855 годы, назван временем расцвета женской лирики, «признанных поэтов с собственным узнаваемым голосом», и среди них упомянута Евдокия Ростопчина (225). Между тем славу Ростопчиной как поэту принес сборник 1841 года, в последние семь лет николаевского царствования она как лирик почти не выступала в печати, а изданный уже в следующее царствование четырехтомник вызвал лишь одну благожелательную рецензию, принадлежавшую Дружинину, зато был встречен уничтожающим откликом Чернышевского.

К изъянам книги можно отнести и неоднократные повторы и «полуповторы»: дважды оценивается высокопарный слог в одной и та же цитате из повести Кюхельбекера «Адо», дважды в разных местах встречаются характеристики поэзии Некрасова, графа Алексея Толстого. Непоследовательно даются сноски: цитаты из трудов филологов приводятся то со ссылками на издания, то без них.

Казалось бы, целостность очерку могла бы обеспечить идея описать движение литературы как взросление. В предисловии к экспресс-курсу автор отмечает как собственную новаторскую концепцию рассмотрение русской литературы в категориях «детство, зрелость и старость» (6). Но лишь древнерусская литература последовательно (хотя, на мой взгляд, и без достаточных оснований) описывается с помощью возрастной метафоры — как «детство». Зато, вопреки замечанию Дмитрия Быкова, утверждающего во «Вступительном слове» к книге, что Ирина Лукьянова «написала первый внеидеологический курс русской литературы» (3), в экспресс-курсе полностью сохраняется один из элементов старой советской историографической схемы: 14 декабря 1825 года трактуется как катастрофа, как переломный момент, во многом изменивший само течение изящной словесности, внесший в литературу мотивы разочарования в жизни, отчуждения, отчаяния, неизбывного одиночества. Однако в действительности нарастание и углубление таких мотивов лишь отчасти объясняются подавлением восстания декабристов. Наступление новой, «промышленной», «буржуазной», негероической и непоэтической эпохи — вот что обусловило появление не только проникнутого трагическим чувством сборника Баратынского «Сумерки», но во многом и лермонтовского «Героя нашего времени».

Советским идеологизированным подходом в экспресс-курсе, по-видимому, объясняется и чрезвычайное внимание, уделенное такой фигуре, как Белинский. Роль «неистового Виссариона» в развитии русской литературы и особенно в формировании натуральной школы была, конечно, значительной. Но все же меньшей, чем представляется при чтении книги Ирины Лукьяновой.

В предисловии автор так определяет круг читателей, которым адресован экспресс-курс: «Для какого эта книга? Для старшеклассников, которые хотят понять литературный и исторический контекст тех произведений, которые изучаются в школе, но засыпают над вузовским учебником истории литературы. Для студентов нефилологических специальностей. Для взрослых читателей, которые любят читать, но искренне недоумевают, „существует ли вообще древнерусская литература”, „почему эта школьная классика такая мрачная” и „как вообще можно читать тексты восемнадцатого века”» (5 — 6). На перечисленные Ириной Лукьяновой вопросы ее краткий курс действительно отчасти дает ответы, такие ожидания читателей отчасти исполняет. Но именно лишь отчасти: контекст, как и само развитие литературы, обрисован неполно, с зияющими лакунами. Поэтому в полной мере удовлетворить таких читателей эта книга едва ли сможет.

Закончу как и начал: отсылкой к грибоедовскому Репетилову. Бегло ознакомившийся с текстом комедии, в одном из писем Пушкин заметил об этом говоруне: «Кстати, что такое Репетилов? В нем 2, 3, 10 характеров». Так и в книге Ирины Лукьяновой содержатся две, три, десять возможных прекрасных книг. Об истории жанров русской литературы. Об истории русской культуры. Об истории русской журналистики. О литературном быте. Или, может быть, набросок одной, но, по необходимости, намного большего объема. Этот экспресс-курс — скорее обещание, чем вполне удавшийся результат. Но, как сказал поэт: «За попытку — спасибо».

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация