Кабинет
Калле Каспер

Замогильные записки

Два эссе в одном

1. Франсуа Рене Шатобриан

 

Шатобриан — удивительное явление во французской, а значит, и в мировой литературе (ибо я склонен рассматривать скорее мировую литературу как часть французской, нежели наоборот). Он, по идее, чистый поэт — поэт до мозга костей, с абсолютно поэтическим восприятием мира; и в то же время он, насколько я могу судить по его творческой биографии, писал стихи довольно редко, и уж точно не вошел в историю литературы благодаря поэтическому наследию. Он романтичен — не зря Гюго считал Шатобриана своим учителем, — но его романтизм проявился больше в его поступках, чем в творчестве, по той простой причине, что творчество — чисто литературное творчество — у Шатобриана весьма хилое: на его счету лишь две небольшие повести, «Аттала» и «Рене», не то что забытые, но не способные прочно хранить в памяти поколений имя автора, ибо романтичное чувство ныне ценится невысоко.

Все остальное, что написал Шатобриан, по нынешнему распределению жанров, можно определить как публицистику.

Таков и его opus magnum «Замогильные записки»[1].

На поверхностный взгляд может показаться, что «Замогильные записки» — мемуары, но это не так. Мемуары, как ни крути, жанр в первую очередь ностальгический: сколь бы автор ни старался сохранять трезвый взгляд на вещи, он все равно окажется в плену чувств, а чувства по отношению к прошлому иными, чем ностальгическими, быть не могут. Что-то было, но его уже нет — ах! Жизнь завершается — какой ужас, ох! Надо бы записать все, что пережил, чтобы оставить след…

У Пруста хоть и не мемуары, а роман, но тем не менее он полон ностальгии — а у Шатобриана как бы мемуары, но без сентиментов. Выстраивая свой образ — а именно этим Шатобриан в «Замогильных записках» и занят, — он может рассказать про то, как он был сентиментальным, но сам этот рассказ лишен сентиментальности. Шатобриан страстный, но холодный. Страстные люди — борцы, вот и Шатобриан все время в борьбе — за свои идеалы, за доброе имя, за принципы, — и поэтому его мемуары читаются как публицистика.

Важнейшей чертой личности Шатобриана является романтическая поза. Ему свойственно самолюбование, и такая поза — часть его нарциссизма. Но поза эта не возникла на пустом месте, она имеет реальные корни: Шатобриан в течение долгих лет вел себя исходя из принципов, а не выгоды, и поэтому имеет моральное право упиваться самим собой. Он ведь не только мыслитель, но и политик, и остался им даже тогда, когда ушел из политики. А в своей политической деятельности он совершил два романтических поступка: дважды подал в отставку, хотя никто его к этому не принуждал, и даже наоборот — его умоляли этого не делать (по крайней мере, он сам так утверждает). В первый раз он ушел со службы у Наполеона, который, несмотря на независимую позицию Шатобриана — или именно благодаря ей, — высоко его ценил. Наполеон предложил Шатобриану неплохую должность при посольстве в Риме, тот предложение принял, с римскими достопримечательностями ознакомился, но после убийства графа Энгиенского немедленно объявил о «разрыве отношений». Будучи роялистом, Шатобриан мог себе позволить сотрудничество с Наполеоном, как с человеком, возвысившим Францию, как с великим полководцем, а еще больше — превосходным гражданским руководителем (последнее он неоднократно подчеркивает), но то, что «первый консул» пролил кровь принца крови — простите за тавтологию, — было для Шатобриана, как убежденного монархиста, неприемлемым.

Во второй раз Шатобриан показал свою принципиальность в 1830 году, когда неумная политика Карла Десятого — короля, которого обессмертил Джоакино Россини в своем шедевре — опере «Путешествие в Реймс», — привела к революции. Шатобриан, на тот момент пэр Франции, не возражал против смены власти, но был категорически против возведения на престол, по его мнению, глупого и алчного Луи Филиппа, герцога Орлеанского. У Шатобриана был свой кандидат на трон, своя идея разрешения конституционного кризиса — путем передачи власти внуку Карла, в то время еще мальчику Генриху Пятому, под регентством его матери, герцогини Беррийской (отец был убит во время революции). «Короля нельзя выбирать, тогда он уже не король», — таков был тезис Шатобриана. К нему не прислушались (возможно, зря, Луи Филипп, как и прогнозировал Шатобриан, не оправдал надежд французов), и он, демонстративно, прочитав в Сенате длинную речь (которую сам впоследствии считал одним из своих главных «творений»), снял с себя регалии пэра, одновременно разорившись.

Надо сказать, что Шатобриан и дальше оставался верен своей тогдашней идее и высоко ценил — с моральной точки зрения — авантюрные попытки герцогини Беррийской добиться трона для сына, хотя в практическом смысле и считал их бессмысленными.

Вот эти два своих поступка, две отставки, Шатобриан и выводит на первый план в «Записках», всячески любуясь собой, своей честностью, принципиальностью. Однако не стоит здесь вспоминать о Нине Андреевой, марионетке в руках политических трупов, в отличие от нее Шатобриан — мыслитель, он свою позицию выработал и обосновал самолично, без чьей-либо помощи, и имеет право этим гордиться.

Люди очень не любят действовать во вред себе. Если бы какой-нибудь миллионер, после неудачной попытки попасть в политику, вернулся бы к своим банковским «баранам», никто на это внимания не обратил бы; но Шатобриан был человеком небогатым, совсем как его ценитель Пушкин, вечно сидел в долгах и был вынужден после ухода из Сената даже продать свое имение. Он отказался и от пенсии, которую ему предлагал «король в отставке», Карл, согласившись только на сумму, необходимую, чтобы расквитаться с кредиторами. С одной стороны, это, конечно, своеобразная игра, со ставкой на «вечность», в которой ему таки удалось сорвать банк, но с другой — нельзя не уважать жесты Шатобриана. Можете мне назвать хоть одного современного общественного деятеля, который добровольно, просто потому, что недоволен тем, в какую сторону сворачивает его страна, ушел бы из политики, из публичной жизни, и ушел бы так, как это сделал Шатобриан, потеряв при этом единственный регулярный доход? Таких нет, потому что век другой, люди другие, и главное, что отличает нашу эпоху от шатобриановской, это отношение к понятию чести. Честь ныне не в моде. За честь не купишь себе «Феррари» или яхту, даже в ресторан не сходишь. За честь не платят — но за нее никогда не платили, и все же ею дорожили. Реноме, имя человека, который не изменяет своим убеждениям, — вот за что боролся Шатобриан, и эту борьбу он выиграл. Будущие поколения могут не принимать — и не принимают — его убеждения, но они не могут не уважать его поступки.

Кстати, и с убеждениями все не так просто. Хоть Шатобриан и был принципиальным роялистом, но и эта его позиция была тщательно продумана и обоснована: изучив мировую историю, он пришел к выводу, что СВОБОДУ может с тем же успехом — а возможно, даже лучше — гарантировать конституционная монархия, нежели демократия. Его логика была такой: свобода — это не политическое право, а естественное и, таким образом, от формы власти не зависит. Я с ним согласен.

Выгоду монархии Шатобриан видел в ее стабильности. Если страной правит демократично избранный человек, то у народа нет к нему доверия и уважения, его могут в любой момент скинуть и «выбрать» нового, а монарх — он «помазанный» правитель, и это создает ему авторитет. Увы, после того как был сброшен с пьедестала сам бог, монархи больше не получали благословения свыше, оказавшись обыкновенными правителями. А с правителями дело обстоит так, что рано или поздно любой из них начинает надоедать — это неизбежно, таков закон энтропии — и уважение народа сменяется презрением, если не ненавистью, что мы можем наблюдать и в настоящем.

Кроме того, что Шатобриан был принципиальным роялистом, он был таким же принципиальным христианином. Разве бывают такие, спросите вы — люди или верят, или нет, при чем тут принципиальность? Но Шатобриан был именно приверженцем христианской доктрины, а не верующим, я даже думаю, что верующим он как раз и не был, для этого он был слишком умен. Когда вышло его еще одно (по времени, первое) значительное, наряду с «Замогильными записками», произведение «Гений христианства», искренне верующие, наоборот, упрекали его в излишней рассудочности, в том, что он пытается логически доказать превосходство христианства над другими религиями. Причина рождения этой книги, как и ее эмоциональный пафос, понятны — после зверств, совершенных во время революции, когда уничтожались церкви, убивали священнослужителей и даже самых обычных, кротких монахинь, Шатобриану захотелось ответить на это сильной отповедью. Однако, на мой небеспристрастный взгляд, он сделал одну ошибку — он противопоставил христианство не атеизму (в бесчинствах которого можно было действительно найти много предосудительного), а… Античности. Как главный аргумент, Шатобриан приводит то обстоятельство, что христианство якобы намного более вдохновляющая художников религия, чем та, на которую он, по устоявшейся конъюнктуре, навешивает ярлык «язычество». Это, конечно, не так. Античная религия пробуждала творческое начало в намного большей степени, чем христианство. Красочный античный Олимп подпитывал и поэтов, и драматургов, и художников; по сути, все виды искусства, кроме нескольких сугубо технических (как кинематограф), родились в античную эпоху. Без Еврипида не было бы Шекспира, Расина и Чехова, без Сафо — Дикинсон и Цветаевой, без Демосфена — самого Шатобриана. И, наоборот, христианская религия с самого начала выступала агрессивным врагом искусства. Придя к власти, она принялась уничтожать то, что успела создать Античность. Храмы стирали с лица земли, скульптуры разбивали и скидывали в реку, творения поэтов, драматургов и философов сжигали. Особенное рвение в этом варварском деянии проявляли те римские папы, которых принято называть «великими», как, например, Григорий Первый. Это был целенаправленный процесс, показывающий истинную сущность христианства — стремление к абсолютной власти. Никто и ничто не должно стоять рядом со слепой верой, ни другая религия, ни философия, ни независимое искусство.

И действительно, на долгие века и с философией, и с литературой, и с искусством было покончено — они могли только прислуживать церкви.

Шатобриан обо всех этих преступлениях христианства умалчивает. В качестве «главного аргумента», после предъявления которого у читателя не должно вроде бы оставаться никаких сомнений о «животворящем» начале христианства, он приводит творчество Микеланджело и Рафаэля, восклицая: «Разве в античности могло существовать нечто такое настолько же прекрасное?»

Во-первых, мы не знаем, что существовало в античности в жанре живописи, до нас дошли только редкие экземпляры фресок, в основном, провинциального происхождения (помпейские и эркуланские). Как писали Апеллес и Полигнот, никому не известно, поскольку их творения были уничтожены, если не христианами, то мусульманами. То есть Рафаэля можно сразу оставить вне сопоставления — не с кем. Сравнивать можно скульптуры Античности со скульптурами эпохи Возрождения. Смогли ли скульпторы Ренессанса «переиграть» Фидия, Праксителя и других мастеров? В чем-то, возможно, и смогли; но, во-первых, не во всем, а во-вторых, мастера Ренессанса создавали свое искусство на основе произведений античных коллег по цеху, эти работы стояли у них перед глазами! Вазари пишет, как Лоренцо Медичи взял Микеланджело к себе еще ребенком и как тот восхищался античными скульптурами в саду герцога, а потом в Риме и другими, найденными во время раскопок, — и Лаокооном, и Торсом Бельведерским, и «Казнью Дирке» и т. д. То есть опять-таки без тех же Фидия и Праксителя не было бы Микеланджело, он — преемник античных скульпторов.

И тут мы подходим к главному контраргументу «против Шатобриана» — ведь Возрождение — это порождение не христианства, а Античности. Само по себе «Возрождение» как понятие, без дополнения, вообще лишено смысла, возрождаться может только что-то уже существовавшее — и тем, что возродилось в эпоху Ренессанса, была именно Античность, античное мышление, античное понимание жизни, античное отношение к искусству. Назвав эпоху подобным именем — «Возрождение», имели в виду именно это, но, как нередко бывает, время стерло исконное значение слова, и сейчас многим кажется, что христианской тематики на картинах достаточно, чтобы прочно связать Возрождение с этой религией, а не с другой.

Да, Микеланджело создал на христианскую тему великолепные фрески сикстинской капеллы, но, подумайте, а был ли у него выбор? Кто платит, тот, как известно, и заказывает музыку, а платили Микеланджело римские папы. Поэтому, если бы вместо капеллы стоял античный храм, и Микеланджело заказали бы фреску на тему Троянской войны, неужели вы думаете, что результат был бы менее впечатляющим?

Мне кажется, в России взаимоотношений Античности и христианства не понимают по причине того, что Античности здесь не было. Россия вступила на арену истории позже. (Несколько поселений на берегу Черного моря всерьез принимать не стоит.) Надо было глубоко вжиться в европейскую жизнь, чтобы писать, как Ариадна Эфрон о скульптуре Ники Самофракийской: «Обезглавленная и безрукая, грубо изувеченная христианским варварством…»[2] Хотя нельзя сказать, чтобы на Западе критика христианского отношения к Античности была распространенным явлением, — историю, как мы знаем, пишут победители, а победителями в этой схватке стали христиане.

Совсем нелепыми кажутся попытки Шатобриана возвысить Мильтона за счет Гомера и Вергилия.

Но, если Шатобриан поет гимн христианству не сердцем, а умом и если его поведение в политике — романтическая поза, то возникает вопрос: а что там в глубине-то, в чем заключается сущность этого человека, где та пружина, которая определяла его мысли и поведение? Ответ очевиден: Шатобриан, несмотря на то, что он декларирует, в душе мизантроп. Хоть он и противопоставляет себя, и весьма активно, Вольтеру, но на самом деле его мир возник под влиянием вольтеровских идей. Шатобриан ищет могущества в противопоставлении — он один против общественного мнения[3]. Это — прекрасная позиция, которую я разделяю, но она показывает, что на самом деле этот человек, презирая общественное мнение, не любил людей или как минимум не любил толпу. И это очень правильно. Нельзя любить человека, потому что человек низменен, мерзок, лжив, подл, глуп. И если не останется никого, кто бы презирал толпу, противопоставлял бы себя массе, то общество быстро сгниет, что мы и видим сейчас. В этом своем одиночестве Шатобриан — великий человек, и время оценило его позицию.

Шатобриан — видная личность в плане развития философской мысли. Сам, возможно, этого не желая, он продвигает идею бессмысленности жизни — идею, из которой столетием позже вылупляется экзистенциализм. Его романтическая поза, противопоставление себя, личности — толпе, посредственностям, не может не вызывать уважения, а его высочайшая образованность — зависти. Советская власть лишила нас классического образования, вместо древнегреческого и латыни мы вынуждены были зубрить никому, кроме деловых людей, ненужный английский. О, я представляю себе, как Шатобриан издевался бы над нашим веком! В нем, ставившем в пример рыцарские идеалы, нынешнее безапелляционное поклонение деньгам и развлечениям должно было бы вызвать горчайшую усмешку. Возможно, на его лице застыла бы ироническая улыбка Вольтера.

Из всех его сентенций (а их много) каждый русский мало-мальски образованный человек еще с молодости знает одну, в переложении Пушкина: «привычка свыше нам дана, замена счастию она». Есть немало, наверно, и тех, кто слышал о нравственном парадоксе «китайского мандарина», — только в ХХ веке было обнаружено, что его придумал не Руссо (как написал Бальзак), а Шатобриан[4].

Но я, для завершения этих заметок, выбрал другую сентенцию, на мой взгляд, лучше всего характеризующую мировоззрение Шатобриана: «Самое большое несчастье после нашего собственного появления на свет — это дать жизнь другому человеческому существу».

 

2. Владимир Печерин

 

«Замогильные записки» другого автора, Владимира Печерина, тоже сосредоточены на собственной личности, однако выдержаны совсем в ином тоне[5]. Неудивительно — ведь они с Шатобрианом люди диаметрально противоположной судьбы. С одной стороны, аристократ, чья жизнь прошла в высшем обществе наиболее значительной страны XIX века, знавший лично, в том числе, королей Франции, и одновременно поэт и мыслитель, высоко оцененный французской читательской публикой, а с другой — мало кому известный католический монах русского происхождения, правда, тоже дворянин, но совсем неимущий, никогда не состоявший при дворе, и, что главное, — диссидент, человек, сознательно покинувший родину, то есть по современным понятиям если не «предатель», то как минимум «ренегат» и «отщепенец».

«Я бежал из России, как бегут из зачумленного города… Я бежал, не оглядываясь, для того, чтобы сохранить в себе человеческое достоинство». То есть не так, как бегут нынешние «диссиденты»: некоторые со своими миллионами, кое-кто — зная, что на чужбине его ждут состоятельные приятели, фонды и пр., а без малейшей уверенности, скорее даже без малейшей надежды на то, что в изгнании сможет удобно «устроиться». Вся мотивация — в чувстве собственного достоинства[6].

Одного этого достаточно, чтобы вызывать уважение.

Есть один пункт, в котором биографии Шатобриана и Печерина стыкуются, — они оба голодали. Шатобриан об этом, не самом характерном для него эпизоде пишет лишь со слегка завуалированной восторженностью — вот какой я молодец, выдержал испытание, а Печерин — с иронией. Ирония вообще — камертон его «записок», что неудивительно, учитывая, что он долгие годы жил во Франции. Шатобриан тоже не лишен этого качества, но Печерин его «перекозырял», он — больше француз, чем сами французы. В одной из заметок я уже говорил о том благотворном влиянии, которое оказала Франция на русских поэтов и писателей-эмигрантов, — почти все они здесь стали писать лучше[7]. Литературная нация, у которой все, что они пишут (начиная с писем), превращается в искусство, французы вдохновили и Газданова, и Цветаеву, и даже Георгия Иванова, и, разумеется, — Печерина, его первым. (Не будем говорить о Пушкине, сделавшимся «французом» заочно.) Вот почему «Записки» Печерина — и по мировоззрению, и по стилю представляют собой пример скорее французской, чем русской литературы. Если Шатобриан был скрытым последователем Вольтера, то Печерин настолько явным, что в презрении к религии его можно сравнить лишь с французами ХХ столетия, в ХIX веке никто, даже Золя, так откровенно над церковью не издевался. И самое парадоксальное, что сам Печерин, после долгих лет мытарств, нашел себе приют… в католическом монастыре. Вы можете себе представить Боккаччо, пишущего свой «Декамерон» в какой-нибудь обители? Вот Печерин — такой Боккаччо, только еще более язвительный.

«История монаха — то же, что история карманных часов. Правда, мысль у него есть, и она даже заведена и медленно движется от утренней молитвы до псалмопения… наконец, мысль превращается в какой-то ржавый механизм…  где вся жизнь проходит в пении псалмов и земледельческих работах — там мысль улетучивается и совсем исчезает — человек падает ниже скота…»

Другой настолько едкий самоанализ трудно найти в русской литературе. Вспомним, что примерно в это же время творил Достоевский, смотревший и на религию, и на монашество, и на самого себя совсем иначе; Печерин опережает русскую мысль примерно на полвека, это человек без средневековых комплексов, человек свободный, сумевший — и это важно — сохранить внутреннюю независимость даже в таком идеологизированном заведении, как монастырь.

Как ни странно, при всей своей «французскости» Печерин отнюдь не славословит эту нацию, наоборот, немало попутешествовав по Европе и осев в итоге в Англии, он понял, что англичане ему нравятся заметно больше. Тут нет противоречия — человеку умному проще находиться среди дураков, он там вне конкуренции. Печерин в итоге «приземляется» на спокойном острове, где бередить душу могут только ветры и воспоминания. Ну а читать книги можно везде. Кстати, и тут Печерин предпочитает англичан: «Когда я читаю Шекспира, я чувствую, что я у себя дома, так сказать, в халате, могу разлечься на диване или на траве под кустом… — но для того, чтобы читать Расина, надобно непременно встать, принарядиться, напудрить голову, надеть придворный кафтан и, взяв шляпу под руку, стать в третью танцевальную позицию».

Тем не менее стиль его именно французский, не Расина, конечно, но скорее Пруста; настолько Печерин опережал свое время.

Печерина считают западником. На мой взгляд, этот ярлык навешан без оснований. Ну какой он западник, если пишет: «Мне кажется, я уже слышу предсмертный бред католицизма».

С иронией он пишет также о Риме, о Ватикане, об окружении папы Римского — Шатобриан такого себе не позволял, грустный юмор — максимум на что хватало его вольности.

Другое дело, что Печерин и по России не ностальгировал. Он вполне отдавал себе отчет, из какой страны он выбрался, и, надо думать, никогда о своем решении не жалел. Вот что он пишет в одном из своих многочисленных писем на родину, увы, не вошедшем в «Записки», составленные на основе этих писем: «Я чрезвычайно уважаю твой патриотизм; но признаюсь, никак не могу следовать за тобою в твоем идолопоклонстве русскому народу. Тут очевидно влияние московских идей. Ах! господа москвичи, не во гневе вам будь сказано, ведь вы просто иудействуете. Вы хотите сделать из России какую-то исключительную Палестину, какие-то святые места, к которым должно ходить на поклонение. Вы, разумеется, избранный народ, собор святых, а все прочие народы — богомерзкие языки. Как жалко, господа, что вы родились после Римской империи и после Рождества Христова! Римляне весь род человеческий слили в одну империю, а Христос из него сделал одно семейство и всем нам велел называться братьями; св[ятой] Павел во всеуслышание провозгласил, что древняя стена разделения рухнула и что нет уже различий между иудеем, греком и варваром; а вы так и хотите восстановить эту древнюю стену. Нет! нет! господа, не удастся вам! Вы опоздали, слишком опоздали, девятнадцатью веками опоздали! Хотите ли, не хотите ли, а Россия пойдет своим путем, т[о] е[сть] путем всемирного человеческого развития. Вы говорите, что здесь на Западе все мишура, а у вас одних чистое золото. Да где же оно? Скажите, пожалуйста! В высшей ли администрации? В неподкупности ли судей? В добродетелях семейной жизни?  В трезвости и грамотности народа? В науке? В искусстве? В промышленности? Где же? Скажите ради Бога! А! понимаю: это золото кроется где-то в темных рудниках допетровской России. С Богом! господа: разрабатывайте эту руду, а мы покамест за неимением лучшего удовольствуемся и мишурою. И при всем вашем патриотизме вы все ж таки обезьянничаете. Вы прикидываетесь какими-то английскими консерваторами, вы хотите из ничего создать аристократию, тогда как пора ее давно прошла в остальной Европе, точь-в-точь как провинциалы надевают парижские моды, когда в самом Париже давно об них и помину нет. Вы хотите, чтобы дворянских детей учили писать греческие стихи, как это делают в Итонской школе — ха! ха! ха! и тут вы опоздали — пятью или шестью веками опоздали! Нет! господа, мы за вами не попятимся в средние века. Нет! нет!  Я вечно останусь пантеистом! Мне надобно жить всемирною жизнью, мне надобно каждую минуту слышать, как бьется пульс человечества в Европе, в Азии, в Африке, в Америке, в Австралии. От Шпицбергена до мыса Доброй Надежды, от Дублина до Калифорнии, вдоль и поперек земного шара я всех людей обнимаю как братьев, но ни за каким народом не признаю исключительного права называть себя сыновьями Божьими. Заключить себя в каком-нибудь уголку белокаменной и проводить жизнь в восторженном созерцании каких-то доселе еще неоткрытых тайных прелестей древней Руси — это вовсе не по мне! Я скажу с Шиллером: „Столетие еще не созрело для моего идеала: я живу согражданином будущих племен”. Все это написано без малейшего намерения тебя оскорбить, а так просто, чтобы бросить искру жизни в письмо: без борьбы нет жизни»[8].

Как видите, Печерин мог бы стать идейным вождем глобалистов, ежели б те о нем знали.


 



[1] Все главные произведения Шатобриана можно легко найти в русском интернете, в свободном доступе. См.: Шатобриан Франсуа Рене де. Замогильные записки. Перевод с французского О. Э. Гринберг и В. А. Мильчиной. М., «Издательство им. Сабашниковых», 1995.

 

[2] Эфрон А. Н. О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери. М., «Советский писатель», 1989, стр. 231.

 

[3] Если кому-то покажутся резкими слова автора этого эссе о христианстве, то прошу учесть, что они — только подражание тону Шатобриана, говорящего об Античности.

 

[5] Печерин В. С. Замогильные записки. М., «Мир», 1932.

 

[6] Мне это близко, тема собственного достоинства — одна из главных в моем творчестве. «Civis Romanus sum» — такой эпиграф выбрал я уже к своей юношеской пьесе «Вариант доктора Стокмана».

 

[7] См.: Каспер Калле. Любовь и влечение. — «Нева», 2022, № 3.

 

[8] Печерин Владимир. Apologia pro vita mea. Жизнь и приключения русского католика, рассказанные им самим. СПб., «Нестор-История», 2011, стр. 87.

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация