Кабинет
Евгений Бесчастный

Нобелевская премия

Рассказы

ВЕЧНЫЙ ЖИД

 

По стечению обстоятельств в нашем доме как-то снимал квартиру Вечный Жид.

Желчный старец в роговых очках вынужден был влачить жалкое существование. Из-за путаницы в документах пенсия ему не полагалась. Он устроился на полставки гардеробщиком в местный театр юного зрителя. Каждый раз, принимая куртку и выдавая жетон, он приговаривал себе под нос что-то злобное, и его дряблая шея тряслась по-индюшачьи.

— Пожалуйте к нам на представление, — сказал директор театра в беломраморной тишине фойе после третьего звонка. — А то что это вы… один… Нехорошо…

Старик только моргнул, как филин, и отвернулся. Он не любил отвлекаться от своих ученых записей в древнем гроссбухе. Директор постоял в неловкой тишине еще немного, покашливая, и ушел.

Иногда во время спектаклей Вечный Жид уединялся в игровой комнате и корпел над головоломками: кубик Рубика, мозаика из десяти кусочков, конструктор «Lego» — и ни одна не поддавалась, как он ни старался.  В очках, а такой тупой, сетовала уборщица. Это он так разминается, когда мысль не идет, предполагал директор. Со временем мы поняли, что с ним происходит. Старик жил так давно, что разучился складывать целое из частей. Он видел не спектакль, а разрозненных кривляющихся людей. Он не мог слышать музыку, а лишь отдельные звуки, нагло выскакивающие друг у дружки из-за спины. Вместо целостной картинки на электронном экране его глаза показывали ему только бессвязные точки пикселей. В такой сумятице ему приходилось жить.

Жил Вечный Жид тихо. Мы все пытались расспросить его, ведь интересно же: про древность, про средневековье, про… Он только отворачивался и уходил, и рваная пола плаща тянулась по земле, как перебитое крыло.

Владел ли он нашим языком, большая загадка. Редкие слова, выходившие из его уст, никак не соотносились с действительностью. Со временем кто-то догадался, что Вечный Жид изъяснялся на некоем древнем наречии, которое по совпадению звучало неотличимо от нашего языка. Каждое его слово имело своего брата-близнеца в нашем языке, да только значения слов, судя по всему, совсем не совпадали. Потому его фразы в ответ на приветствия, вроде «Ворон рад рвать!», значили, видимо, совсем иное.

Как-то раз я ехал с ним в лифте. Молчать у нас не принято: все свои, все нараспашку, чего таить? Да и очень мне спросить захотелось, ведь так любопытно…

— Когда?! Когда?!. — громко выговорил я.

Его страшные, как бы механические глаза вспыхнули огоньком, он сморщился и потемнел от раздражения, точно чернослив, притянул меня за пуговку и прохрипел мне в лицо:

— НИКОГДА!

Кабину качнуло, свет моргнул. Я выскочил из лифта как ошпаренный, и долго меня потом мучило его «НИКОГДА!». Хотя, спрашивается, с чего бы? Он-то, может, и не понял моего вопроса…

Раз слышу: кто-то к деду ломится, прямо дверь выносит! Поднимаюсь на его этаж — а это бухгалтер нашего отделения ЖКХ, Галина Васильевна Шкудель к нему ломится. Говорит, у жильца долг за коммунальные услуги, за полгода, если сейчас не оплатит, все отключим и в СИЗО заберем. Я ей шепнул конфиденциально, мол, вы знаете, кто проживает в этой квартире?..

— Знаю, — сказала Галина Васильевна Шкудель (глотка у нее луженая, люблю таких женщин). — Неплательщик тут проживает.

— В этой квартире, — говорю я, — проживает Вечный Жид…

— Оно и видно, — сказала Галина Васильевна. — Но мы и не таких нагибали. Закон, он один для всех…

Она стукнула в дверь сапогом еще несколько раз и удалилась, а потом вернулась с целой делегацией. Там были и участковый, и инженер, и бригада слесарей (вскрывать замок), и даже директор театра зачем-то пришел. Это мой работник, говорит. Так и что, что ваш работник, вы за него отвечать должны, что ли, говорит Галина Васильевна Шкудель. Какой долг, спрашивает директор театра. Такой-то, отвечает Галина Васильевна Шкудель. Директор театра крякнул и достал бумажник. Сейчас, говорит, самый сезон, если театр без гардеробщика останется, будет катастрофа, а работать некому, старики еле ходят, из ума все повыжили, молодежь разъехалась, хоть самому становись. Вот и становились бы, сказала Галина Васильевна Шкудель, чем за нарушителей впрягаться. Но деньги взяла. И вдруг Вечный Жид открыл свою обитую драной клеенкой дверь и смотрит на нас всех, моргает.

— Будь проклята ваша эпоха! Скорей бы ей настал конец! Всякое видел… Но это… Просто дебилы!.. — гаркнул он и захлопнул дверь.

Мы все переглянулись и пожали плечами. Возможно, вся эта белиберда на его языке просто значила: «Спасибо, уважаемый товарищ директор, за то, что выручили».

Так в тот раз и решили конфликт. Но настала весна, потом лето, в театр стали приходить без курток, и старика отправили в отпуск за свой счет. Чем смог, помог, сказал директор театра. Времена сложные, вы уж не серчайте. До осени!

Вечный Жид запил. Пил у себя в квартире с неделю, наверное, а потом взял и съехал. Полностью рассчитался с хозяином квартиры, отдал долг директору (и нашлись же деньги у старого шельмеца!) и отправился дальше странствовать, как странствовал без малого две тысячи лет, взвалив на плечи свой потертый рюкзак. Я видел в окно, пока на работу собирался, как он ковылял вдоль шоссе прочь из города в растянутом своем свитере, и паутина его жидкой бороденки развевалась по ветру.

Вместо деда в квартиру вселилась молодая пара. Она — слесарь сборочного цеха на нашем заводе, он — гоняет машины из Германии. Короче, оба с головой на плечах. Неделю за ним хлам и пустые бутылки выносили, наводили порядок. Переклеили обои, протянули через кухню бельевую веревку, нарожали детей, мы уже со счета сбились, сколько. Молодцы!

Я подобрал на лестнице листок, должно быть, вывалившийся из дедова гроссбуха. Хоть почерк был и причудливый, скорее даже детский, я смог прочесть: «…чистый кристалл пустоты замутнен безнадежно от века бликами что выжигают глаза ослепляя усталость равно от вкуса ль халвы от укуса пчелы от любви ль геморроя сон или явь только мутные праздные блики то есть докучливый ток что бесцельно гуляет по нервам где пустоты пустоты пустоты пустоты той набраться полы плаща ль развевая как крылья по ветру взметнуться или клюку с каждым шагом вонзая все глубже в бренную землю корни пустить и врасти баобабом скоро и ты будь уверен ты с этим столкнешься скоро и ты скоро скоро и ты даже не сомневайся…» Кто знает, что означает эта ахинея? Найти бы грамотного переводчика… А впрочем, стоит ли оно того?

Иногда я выглядываю в окно. Вся эта гурьба виснет на турниках, мечет друг другу песок в глаза, прыскает со смеху в тенистых углах, золотится в лучах убывающего августа. Скоро им всем в школу, в первый раз в первый класс, так сказать. Вечереет. Ветер с близкой речки пахнет глубокой водой. «НИКОГДА!» — слышится мне карканье вечного несчастного. «НИКОГДА!» — он так сказал, все равно, что это плохо. А я думаю: пусть и никогда. Думаю, приобнимая за бедро Галину Васильевну Шкудель, и стоим так возле окна, как спектакль смотрим. И есть то, что есть.

А что будет — не нам судить.

 

 

НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ

 

На мероприятии, посвященном семидесятилетию нашего завода, вынужден был выступить и я.

Как ни грозили депремированием, выговором и даже увольнением, зал был заполнен лишь на три четверти. Жизнь сама знает, сколько надо людей и для чего.

Выступал я как звеньевой тридцать второй бригады цеха номер три. Первый ведущий так меня и объявил. А второй ведущий между прочим добавил:

— Кстати, наш следующий оратор также является лауреатом Нобелевской премии.

— Не хухры-мухры, — ввернул первый ведущий.

— Да, с такими людьми приходится работать, — поставил многоточие второй.

Я вжал голову в плечи, пробираясь между спинками кресел и коленями рабочих, совсем не желающих ущемлять себя, чтобы я протиснулся. Чай, не в театре. Похлопали, кто-то присвистнул, кто-то рявкнул: «Жги!»

Я должен был произнести заранее согласованную речь о том, как все хорошо, а будет только лучше. За успехи бригады мне было немножко позволено сымпровизировать о культуре-литературе, как это у нас водится.  И я был естественным образом взволнован: не каждый день все же в настоящий микрофон дают поговорить. Но пока я на ватных ногах ковылял по истоптанной, когда-то красной, а теперь цвета грязной моркови ковровой дорожке на скрипучие доски сцены, и пока произносил слова приветствия, и пока стирал несвежим (уж какой оказался в кармане) платком пот со лба, думал я о другом. Я вспоминал эту историю с Нобелевской премией.

Да уж, было дело.

Я был тогда почти все время пьяным и голым, давным-давно не писал и бесконечно начинал новую жизнь. Не брал трубку с незнакомых номеров, скрываясь от коллекторов, поэтому главную новость своей жизни узнал в кабинете начальника цеха. Нобелевский комитет последовал тому же алгоритму, что и раздосадованные кредиторы: не дозвонившись на мой личный номер, они пробили место работы, секретарь, узнав, кого они хотят услышать, перенаправил звонок на нужное подразделение, где ответил начальник... Меня вызвали.

— Петр Ва-ва-алентинович... Д-д-доброе утро... — промямлил я, входя.

Не первый раз начальника беспокоили по поводу моих долгов, и всякий раз он был все багровее и багровее, а я все печальнее и печальнее.

Петр Валентинович придерживал телефонную трубку плечом, копаясь в документах.

— Вот он пришел, передаю, — буркнул он в трубку и протянул ее мне, не глядя.

— Да, — упавшим голосом ответил я.

— Рады сообщить вам, — защебетал голос с северогерманским акцентом, — что вам присуждена Нобелевская премия по литературе. Сердечно поздравляем вас! Позвольте уточнить ваш и-мейл для согласования деталей письмом?

Они продиктовали по буквам, и все сошлось.

— Ну, что сказали? — спросил начальник, принимая из моих рук жалобно пищащую трубку и стирая с нее мой пот. — И до каких пор...

Но я прервал его заготовленную тираду, сообщив, что мне присуждена Нобелевская премия.

— А! Вот как? Поздравляю, — сказал он. — Таланты среди нас.

Так получалось, что свой законный отпуск в том году я уже отгулял и ради вручения мне нужно было писать за свой счет на несколько дней. У нас это всегда непросто: людей мало, работать некому. И потом, если всех за свой счет отпускать, сверху скажут: у вас лишних людей, наверное, много, ну-ка, мы сократим половину? А допустить этого никак нельзя, работать-то и так некому, как я уже сказал. Тем более, как звеньевой я должен был показывать всем пример. Неделю ходил я с челобитной, просил меня отпустить. Испуганный мастер только отмахивался от меня и моего заявления, как от уличного наперсточника.

— Ну зачем нам эти проблемы? — кричал он увещевательным шепотом. — Во-первых, тебе сразу же премию срежут за то, что неполный месяц отходил.

— Нобелевскую — не срежут, — подсунул я ему под нос распечатку поздравительного письма от Комитета.

Он еще пуще замахал на меня руками, точно я горящая занавеска, и меня надо срочно тушить.

— Ты знаешь Петра Валентиновича... — снова зашептал он. — Вот пойду я с этим твоим заявлением добывать его подпись — влетит и мне заодно...

— А если я сам схожу?

— Тогда мне влетит еще больше! Субординация! — шепотом клокотал мастер. — Слушай, а они прислать тебе ее никак не могут? Онлайн вручить? Век технологий, как-никак...

Я пораскинул мозгами и решил, что мастер прав. Дело это совершенно безнадежное: меня не отпустят. Но даже если бы вдруг... Неделя пройдет быстро, там будет пьяно и возвышенно. А возвращаться-то на землю мне сюда! Подумал я так и понял, что лететь надо во что бы то ни стало. Была не была, решил я и отправился штурмовать кабинеты начальства с заявлением наперевес.

Интересно, как выглядела бы война, если бы от одной из сторон зависело, будет ли у противника боевое оружие или же смехотворные пистолетики на пластмассовых пульках? Насколько честной ее можно было бы назвать, и не был ли бы предрешен ее исход? Вот такую войну вынужден вести наш человек с должностными лицами, без чьих печатей и подписей его оружие — документы — просто фантики. И, конечно, круглый прицел гербовой печати всегда направлен на этого человека, чтоб чего не учудил. Таким человеком и был я. Мне повезло: строгий Петр Валентинович сам был накануне отправлен в командировку, и меня принял его зам. Корпулентный, хмурый, но, в общем, сошедший с тропы этой войны по некоей своей скорбной причине. Он взял время подумать, несколько дней подряд разворачивал меня с порога, всякий раз переспрашивая, зачем мне надо ехать.

— На вручение Нобелевской премии, — терпеливо напоминал я.

В самый последний день, когда я потерял надежду, с задумчивостью индейского вождя он объявил мне:

— Мы тебя отпускаем.

И я полетел в Стокгольм.

Как вы знаете, вот уже лет десять-пятнадцать денег никаких лауреатам не дают — только медаль и все причитающиеся почести. (Точнее, сумма столь символическая, что ее даже не упоминают, да плюс дорогу оплачивают.) Вся эта пышность: бордовый плюш кресел, сияние столовых приборов, оркестр и фраки, — смешалась в моей голове в один торжественный смерч, и я плохо все это помню. Помню, что на моей лекции, так же, как и сейчас, на концерте в честь семидесятилетия нашего завода, зал был заполнен лишь на три четверти. От самого молодого лауреата по литературе ждали взрывной речи, ждали откровения, ждали, что я вдохну жизнь в их иссохшие мощи, изреку: «Вставай и иди!», а я, утираясь несвежим платком, бубнил что-то о культуре-литературе, о том, как все хорошо, а будет еще лучше. Лица зрителей то и дело озарялись синеватым светом смартфонов, обнаруживая черноту зевающих ртов. Людям было скучно, либо они больше думали о банкете, чем о моей лекции. Как и я сам.

Мне неловко было в столь высоком обществе, где я никого не знаю и не могу поддержать никакой разговор. Я никогда ничему не учился, а самое мое сильное чувство — апатия. Она сильнее даже любви к тому, потеря чего эту апатию и вызвало. О чем мне говорить с этими тонкими, вовлеченными в судьбы мира господами? Я снимал бокал за бокалом с серебряных подносов, раздражая непроницаемых лакеев своей извиняющейся мимикой, и цедил шампанское, чтобы хоть как-то унять тревогу. Снимал бокалы, точно рвал цветы. На мое счастье, никто на меня не обращал ни малейшего внимания. Я был этому рад, внутри у меня прояснялось, и я стал рвать цветы бокалов вдвое чаще. И только Король Швеции, взглянув на меня впервые, задержал на мне взгляд, и быстрый свет узнавания скользнул по его морщинистому приятному лицу. «Ты напомнил мне кого-то, кого я хорошо знал, мне кажется, я чувствую к тебе такое же расположение, как к тому человеку, и я воспользуюсь случаем поговорить с тобой» — вот что ясно говорил его взгляд. Мне стало лестно, но так неловко, что я схватил с подноса сразу два бокала.

Как я и боялся, во время банкета Король крепко подсел мне на уши. Я слушал его с большим напряжением, потому что не знал, что ему ответить и как преодолеть стеснительность и положить себе что-нибудь на тарелку.

— Как вы относитесь к тому, что мы больше не выплачиваем денег лауреатам?  — бодро догонял Короля переводчик, иногда наступая своим академическим русским на его аристократично разболтанный шведский выговор. — Да, это было непростое решение, и мы столкнулись с разными оценками. Но вы, как человек высокой нравственности, не можете не согласиться, что деньги приобрели немалую токсичность за последние десятилетия. Обладание капиталом уже превратилось в некий маркер зла; а вручить крупную сумму — все равно что поставить печать Люцифера на лбу. Общество потребленья изжило себя. Такая авторитетная организация, как Нобелевский комитет, не может подрывать свою...

Я понимал, что каким бы ни был мой ответ, денег мне ни за что не дадут, поэтому решил сохранить достоинство и многозначительно склонил голову. Я не считаю, что деньги — это зло. Деньги — зло, когда они в руках злых людей. В руках добрых — добро. А я ни злой, ни добрый, я равнодушный человек, поэтому в моих руках деньги никак не повлияли бы на мир. Я просто устроил бы свою жизнь. Кому от этого плохо? Я ни на что не жалуюсь, но с годами все сильнее хочется просто пожить...

— ...как вам известно, даже такие гиганты мировой индустрии, как «Ikea», «Apple» и «BMW», уже давно переводят всю выручку в бюджет беднейших стран Африки. Да что там, у директора «Google» во владении только шалаш из пальмовых ветвей на Бали да самокат! Что не мешает ему иметь шестерых детей и молодую жену. Естественно, мы не могли не отреагировать на требования времени. Теперь Нобелевская премия — это эко-награда, не имеющая материального воплощения, кроме медали. И, как видите, Премия не утратила свой престиж. В противном случае, грош цена была бы нашей цивилизации. Но, хвала небесам, не все потеряно...

Эх, не был шведский Король у нас на заводе, подумал я. Нет, главное, чтобы он и не попал туда никогда. А то наше начальство переймет в арсенал байки про эко-награду и будет мужикам травить про токсичность денег и метку Люцифера на лбу, чтоб зарплату не выплачивать...

— А с недавних пор, — продолжал признания Его Величество, — мы пересмотрели и политику Премии по литературе, сделав ее не итогом успешной деятельности, но стимулом к дальнейшим вершинам. Многие создают свои главные произведения как раз в середине пути. Незачем ждать, пока писатель одряхлеет. Почему бы не мотивировать его к дальнейшему росту?

Конечно, такой пересмотр не может не радовать. Что делать с деньгами на девятом десятке? Оставить детям? Но у настоящего писателя детей либо нет, либо, если они есть, с ними нет отношений. Впрочем, даже если дети есть и отношения с ними хорошие, все равно настоящий писатель никаких денег им не оставит. В моем случае все еще проще: у меня нет ни денег, ни детей.

— Знаете, — сказал Король, когда мы выпили по пятой рюмке коньяка, — я скажу вам откровенно. Это все — чушь.

Его намерение быть откровенным сподвигло не таиться и меня, и я стал наполнять тарелку ветчиной, сыром, тарталетками с фуа-гра и прочими кушаньями (что стеснялся сделать до сих пор, хоть и понимал, что я виновник торжества).

— На самом деле, — продолжал Король, склонив голову к моей так близко, что наши лбы почти соприкоснулись, и переводчику пришлось деликатно отстраниться, — денег просто нет. Поэтому и не даем. Их просто нет. Ни у кого. И взяться им совершенно неоткуда. Так и живем. Времена нынче тяжелые...

— Крепитесь, — сказал я.

Король взглянул на нашего переводчика (это было первое, что слетело с моих уст, и ему было интересно, каков я в приватной беседе), а когда услышал перевод моей фразы, приободрился и расцвел, точно я поведал ему гениальный лайфхак, как пережить тяжелые времена. Он засмеялся, потрепал меня по плечу и чмокнул в макушку.

— Я надеюсь, что авторитет, которым вы сейчас наделены, поможет вам в борьбе за человечность. Не сдавайтесь, — напутствовал меня августейший, когда все закончилось. — И не забудьте установить наше элитарное приложение «Нобель». Это уникальная эко-система, только для лауреатов. Там — все, от доставки пиццы до последних научных разработок. Можно совершать платежи и бронировать авиабилеты... У вас ведь айфон?..

Меня усадили в такси с разговорчивым водителем, каких я давно не встречал. Он оказался из иммигрантов и прекрасно меня понял без переводчика:

— О, земеля! Ек-макарек! А за что дали-то хоть?

Я жестом попросил подождать минутку и отыскал в папке диплом с формулировкой.

— «За смелость в битве за человечность и высокие идеалы, проявленные в творчестве», — прочел я.

В общем, если резюмировать, то ни за что.

Все это кануло в Лету, все прошло, как с белых яблонь дым, жизнь моя затянулась и превратилась в какой-то двухмерный лабиринт, где даже заблудиться невозможно. Король предрекал, что в моей жизни произойдут большие перемены, инициатором которых стану я сам, что в этом и состоит задумка. Но за все эти годы не случилось ничего важного. Я делаю что-то не так, а вернее, не делаю ничего, потому что не знаю, что делать. Жду какого-то знака, но знак уже был, значит, дело за мной, а я...

А я здесь, перед визжащим микрофоном, на этой сцене. Все опустили глаза в телефоны. Я берусь за холодный микрофон, колонки издают инопланетное верещание и умолкают.

— Вот, заводу семьдесят лет, и это очень хорошо... — начал я, сам не зная, что говорю. — Дай бог, как говорится, многая лета. Но мы... работаем, работаем, а платят мало. Ни на что не хватает! Отпроситься никуда нельзя, на похороны собственные не отпустят, наверно: работать надо. Так мы же работаем, работаем. А денег — нет. Как так?..

— Правильно! — раздался голос из зала.

Головы зрителей стали беспокойно поворачиваться в поисках сказавшего, по залу прокатился рокоток. Кто-то прыснул со смеху.

— Не нравится — уходи! — грянул чей-то бас, кажется, фрезеровщика Кутько.

Остальные молчали, почесывая лысеющие макушки и беззвучно шевеля обветренными губами. Все это длилось считанные секунды, микрофон визжал, визжал, и уже под визг микрофона меня стаскивали со сцены выскочившие с двух сторон ведущие.

— А куда идти?! — успел крикнуть я в микрофон, и его отключили. — Идти некуда!.. — Мой голос растворялся и глох в немом пространстве актового зала.

Я не вырывался, но и слушаться не хотел. К ведущим присоединились несколько рабочих помощнее, общими усилиями они выкорчевали меня со сцены и выпихнули за дверь, в коридор. Обошлось без рукоприкладства, если не считать того, что один из рабочих дал мне леща.

— Последите-ка за ним, — приказал им один из ведущих, и они оба скрылись за дверью, оставив меня с моими надзирателями.

— Ты чего дерешься? — спросил я ударившего меня, но тот только снова замахнулся: «Ухх!» Этим лишь бы пар выпустить.

— Друзья, не обращаем внимания на данный инцидент! Продолжаем мероприятие! Сейчас выступит... — донесся из-за двери голос, сопровождаемый визгом микрофона.

Ну, вот, сразился за человечность и высокие идеалы, подумал я. Доволен?

В зале зажурчала народная музыка, выступал заводской ансамбль «Кружись, шестереночка!». Я всмотрелся в лица своих охранников: каждый день мы пересекались в курилке, в раздевалке, в столовой. Кто мог предположить, что когда-нибудь наши роли так переменятся?

— Может, перекурим? — предложил я.

 

Родной завод, родной завод,

Забот и радостей круговорот... —

заливался за дверью женский хор.

— Ты на хрена это все там нагородил? — спросил меня рабочий Помидорцев.

Я пожал плечами.

Когда я вернулся из Стокгольма, моя жизнь ожидаемо изменилась. Денег хватило на то, чтобы раздать скудные долги (о таких суммах даже писать неинтересно), а ума — на то, чтобы больше не влезать в кредиты. Петр Валентинович мог работать спокойно. Все другие перемены, что мне пророчили: издатели, умоляющие прислать рукопись, журналисты, клянчащие интервью, папарацци, подстерегающие чуть ли не в туалете, — все это оказалось несколько преувеличено. Точнее, не случилось ничего из вышеперечисленного. Моя жизнь пошла привычным чередом, в битве за человечность и высокие идеалы (ха-ха-ха!). Правда, слава все же блеснула рыбкой в мутном потоке моих дней.

— Тут, это, пишут про тебя... — прошептал мастер, бросив мне свежий номер газеты «Наш Путь».

Небольшая статейка на последнем развороте с расплывчатой фотографией: я, во фраке, принимаю коробочку с медалью из рук еще трезвого Короля. Казалось бы, самая обычная фотография, и все на ней было показано правдиво, но какое-то мерзкое впечатление она производила. В статье сообщалось, что Нобелевская премия, увы, обмелела.

«Это ж на какое дно должна была опуститься хваленая западная культура, — сокрушался журналист, — если они не нашли никого лучше, кому бы всучить свою так называемую „нобелевку”. Простой работяга с нашего завода. Тьфу ты! Если раньше четко прослеживались политические мотивы, то теперь это вообще черт-те что такое! Маразм, да и только. И самое главное: денег больше не дают! Тут и захочет человек продаться Западу — ан нет! Они уже и купить никого не могут, только языком трепаться...»

Я не стал читать дальше. Мне и самому было сложно поставить себя в один ряд с моими предшественниками по Премии. Однако же, если выбрали меня, значит, я чего-то да стою. Иногда я тешу себя этой мыслью.

Я должен был проставиться бригаде за Нобелевскую премию, ждал только зарплаты, так как денег совсем не осталось. Меня опередил рабочий Анатолий Помидорцев, тот самый, что сейчас является моим надсмотрщиком.

— Тебе ж там, это, вроде Гоголевскую премию дали, да? — подошел он ко мне, почесывая за ухом.

— Нобелевскую, — поправил я.

— Однохерственно. Это дело наливное.

— Согласен, — вздохнул я.

— Предлагаю объединить усилия.

Он проставлялся за отпуск. Деньги, водившиеся у него, пошли на водку и закуску, я же пообещал рассчитаться с ним с зарплаты. В ближайшую пятницу мы все выбрались на природу — рощица из робких березок близ завода — и там нажрались до упаду и нестройных песнопений. На этом банкете, в отличие от Нобелевского, не было королей, и никто меня не грузил.

В субботу утром я очнулся у себя на диване, еще пьяным. Меня разбудил телефонный звонок. Странно: мне больше не нужно бояться кредиторов, но трубку я поднимаю все равно с неохотой, отвечаю железным голосом. Почему? Вероятно, после главной новости своей жизни на все остальные, побочные, отвлекаться уже не хочется...

— Дай свои стихи для стенгазеты, — зазвучал бодренький голосок нашего молодого идеолога Альбины.

— Ни за что! — гаркнул я. Приобретя авторитет нобелиата, я учился отказывать.

— Почему? — искренне не понимала она и, держу пари, хлопала длинными ресницами.

— Потому что стишки говно! И газета тоже, — объяснил я, закуривая.

— Вот ты там злющий, с бодуна, а тебе просто надо поучиться позитиву.

— Ну, все, пошел учиться. Давай! — Я нажал на красную кнопку на экране, однако телефон тут же зазвонил снова.

— Ну будь же ты человеком! — возопила Альбина. — С меня ведь тоже требуют!

Добрый человек, он как рыба с застрявшим в горле крючком, к которому кто хочешь может прицепить свою леску и подсекать.

В понедельник после смены у стенда со стенгазетой толпились человек семь-восемь. Я направлялся к проходной и, поняв, в чем дело, отвернулся, спешно подняв воротник. Так пес закрывает лапами глаза, чтобы стать невидимым.

На ватмане с моей фотографией, позаимствованной с пропуска (где я заплывший и злой, как фоторобот маньяка), под ярко-красной трафаретной надписью «Гордость завода», распластались мои старые стихи, опираясь каждой строкой на карандашную линию. В углах газеты, а также между столбиками стихов расплодились кропотливо вырисованные ромашки, птицы и сердечки.

Самый высокий и широкоплечий из собравшихся фрезеровщик Кутько водил толстым пальцем и громко, по слогам, озвучивал строки. Остальные шушукались, прячась за дюжим Кутько, как будто стихи ущипнут их.

— Да, такие стихи не каждый поймет, — прокомментировал кто-то.

Я выставил ладонь у лица, наподобие ставни, удушливый стыд надувал мою голову, как воздушный шарик.

— Вон он! Это он! Он! — услышал я за спиной и ускорил шаг, почти переходя на бег, пока голосистый Кутько с упоением выкрикивал мне вслед наиболее лиричные мои строки.

Но слава мирская проходит быстро. Если бы я облажался в рабочей сфере или бытовой, возможно, это помнили бы долго, а так как мой позор произрастал на поприще литературном, чуждом моим собратьям, все всё забыли через неделю-другую. Иногда в курилке фрезеровщик Кутько цитировал иную мою строку, выбирая из наиболее постыдных. Однако с каждым днем над этим смеялось все меньшее количество людей. Когда не смеялся уже никто, Кутько все продолжал меня цитировать. Но когда кто-то сказал: тебе, мол, Кутько, видно, нравятся стихи, может, ты сам, того, поэт? — вот тогда Кутько перестал меня цитировать раз и навсегда.

В курилку вошел мастер и сел рядом со мной.

— Ну, и что это было? — прошептал он. — В отряд самоубийц записался? Скажи спасибо, что твое выступление не попало на запись: камера сломалась!..

Я молча водил сигаретой по окружности пепельницы.

— Мужики, — обратился он к моим конвоирам, — не выйдете на пять сек?

— Предположим, ты прав, — сказал он мне, когда мы остались наедине. — Но это не значит, что в том, что ты сделал, есть смысл.

Я молчал, а он, наверное, ждал моего ответа. Тут ворвалась на перекур ватага говорливых работяг, и мастер хлопнул себя по пухлым ляжкам:

— Ладно, пошли сдаваться Петру Валентиновичу!..

По дороге к начальнику я прокручивал в голове речь. Я собирался сказать все — и гори оно синим пламенем! Уж дворником-то меня всяко возьмут, даже в этом городе. В крайнем случае, перееду! А может быть, вообще попытаюсь выйти на связь со шведским Королем. Он вручил мне свою визитку, выражая надежду на будущее общение, вот и пришла пора...

— Послушайте, — сказал Петр Валентинович, пока я не успел и рта открыть. — Чтобы вы понимали. Вот — мы. — Он выставил кисть руки ладонью вниз на уровне своего живота. — А вот — вы! — Вторая его рука в той же позиции взметнулась вверх выше макушки. — Вы — гений. Мы — люди простые. Никто не спорит. Но вам идти некуда. Так чего вы хотите?

Я давно уже не пишу и, странное дело, чувствую отрешенность и покой, как будто вышел из утомительной игры, которая доставляла мне только неудобства. И даже тому, что у меня нет денег, я рад. В противном случае, я обосновался бы на том или ином Олимпе, отгородился бы от жизни, имел бы о ней превратное представление. Чего писатель себе позволить не может. Тем более лауреат. Однако, выйдя из бессмысленной литературной игры, я столкнулся лицом к лицу с другой игрой, с игрой реальной жизни. И, как только я решился на ход, меня информируют, что это не такая игра, это игра, где все думают над своими фигурами: над рюмками и над сигаретами, над ботинками, когда обуваются и разуваются, над струей воды из-под крана и над картофелиной, замершей в руке под ножом, над укачиваемым младенцем и над стонущей женой, над рулем автомобиля и над отсчитываемыми на билет монетами; думают, но хода никто не делает. Он не предусмотрен. И кто ты вообще, если ты этого не знал?

Я плелся от начальника пристыженный и выбитый из седла, купил бутылку и выпил крепкого впервые лет за пять. Меня поразило это неожиданное и такое простое его признание, поразило больше, чем в свое время само присуждение Нобелевской премии — мне. И то сказать, как он так просто и легко, противопоставив меня, выловив меня из общей массы, как муху из супа, объединился со всеми остальными, обычными людьми. Да, я совсем не знаю людей и, думая, что заглянул в их душу, вижу только блики своей фантазии на сером брандмауэре. Но самое главное: я вдруг оказался отгорожен от всех остальных — начальников и подчиненных, ведущих и зрителей, заключенных и надсмотрщиков — неким дутым величием, своим особым положением. И не то чтобы мне так близки были все эти люди, не то чтобы я по ним так уж скучал, но по эту сторону изгороди было уж очень пустынно.

По эту сторону изгороди — мой разваливающийся письменный стол. Теперь я за ним пью пиво с чипсами и играю в компьютер. Я выдвигаю ящик. Он набит под завязку и поддается туго, по пути вываливаются скомканные бумаги, фольга от сигаретных пачек. Там, среди грязных носовых платков, наполовину разгаданных кроссвордов, старых календариков и черновиков многолетней давности, которые я уже никогда в жизни не продолжу, я нашариваю пластмассовый футляр. Под мутной от потертости крышкой на бордовом сукне, в углублении, покоится полнолуние Нобелевской медали. Золотой профиль задумчивого бородача с повязанным на старинный манер галстуком. Я достаю медаль, пробую на вес (невнушительная), скоблю ногтем рельеф, забывая об опасности содрать хрупкий слой потали (в нескольких местах это случилось, и там виднеется серая пластмасса).

Вот она, моя жизнь, у меня в руке. Пробую на вес — невнушительная. Вот то, что дал мне этот мир — выше уже не будет. Вот то, что я дал себе... «Вот мы. А вот — вы»...

Я, кажется, распробовал этот мир, соскоблил с него нехитрый слой потали: серая пластмасса — но другого нет. «Вот они, а вот — я...» — думаю я, качая на ладони медаль, как младенца в люльке. И всякий раз пытаюсь откопать в этом хламе свои старые стихи, чтобы перечитать их и понять наконец, нравятся ли они мне самому — и все никак не нахожу.

 

 

УБИЙЦА

 

1

 

Вот уже год, как наш городок лишился сна и покоя. У нас появился убийца. Настоящий серийный убийца.

Серия пока состоит из двух убийств. Первой жертвой стал бухгалтер нашей жилконторы, Валерий Иванович Чахлый. Его нашли в канаве, задушенным. Следствие установило, что задушен он был своим же собственным галстуком, синим галстуком, что подарила жена. Ничего не пропало: часы, портсигар, золотые зубы, документы в чемоданчике — все на месте. Ни свидетелей, ни улик. Никаких зацепок. Мотив тоже неясен. Допросили всех, кого могли — никто ничего не знает. Следствие зашло в тупик, однако через четыре месяца получило новый толчок благодаря второй жертве.

Второй жертвой стала Клавдия Никитична Баклажанова, бывшая школьная учительница, на пенсии работавшая уборщицей в нашем клубе. Там, в клубе, в подсобке ее и нашли. Смерть наступила от многочисленных ударов по голове тупым предметом. На голову было надето ведро. Как сопоставили следователи, все случилось вечером, во время дискотеки. Найдена убитая была утром, завхозом Репко. Несмотря на то, что сам Репко, а также все, кто был накануне на дискотеке, были тщательно допрошены, следствию не удалось назначить ни одного подозреваемого. Снова глухая стена.

Как мы видим, почерк убийцы витиеват, и все уловки его направлены на то, чтобы нас запутать. Между жертвами нет ничего общего: ни пол их, ни возраст, ни род занятий — ничто не совпадает. Что касается их вероисповедания, здесь в расследовании пробел, но мы решили, что это едва ли представляет какую-либо важность. Способ умерщвления тоже отличается. Надо ли упоминать, в какую пучину паники и взаимной подозрительности был повергнут наш скромный, мирный городок!

Однако вскоре, уже не вспомнить, каким образом, появился один подозреваемый, Игорь Шпак, двадцать пять лет, безработный. Это парень из неблагополучной семьи, рано оставшийся сиротой; человек неопределенных занятий, алкоголик и наркоман, не раз судимый то за кражу спиртного в магазине, то за пьяные дебоши. Наше общество его милосердно прощало раз за разом. В семье не без урода. Трудно вспомнить, как пожар наших подозрений перекинулся на данного персонажа, но разгорелась эта версия быстро, Шпак был арестован и осужден. Нет дыма без огня, если следствие установило, что виновен Шпак, значит, так и есть. На том и порешили.

Находились, правда, и несогласные, сомневающиеся. Даже давали в нашей местной газете статью «А тот ли Федот?» Что было у следствия против Шпака? Плохая характеристика (это, конечно, важно, но ни о чем еще не говорит); большие долги перед ЖКХ (якобы, мотив для убийства бухгалтера Чахлого); старые, еще школьные конфликты с Баклажановой, бывшей у него учительницей в школе; отсутствие мало-мальски удовлетворительного алиби на вечера, когда были совершены убийства (по словам обвиняемого, в оба эти вечера он был дома, сильно пьян). Все это, конечно, вызывает вопросы к Шпаку, но поводом для осуждения служить может только постольку, поскольку больше никто из жителей нашего городка не подвергся проверке по данным пунктам. Если для обвинения достаточно пьянства и долгов за свет, пересажать нужно полгорода.

Итак, мы находимся перед интересной дилеммой. Шпак признан виновным и отбывает наказание. Если убийца действительно Шпак, тогда нам стоило бы выдохнуть и жить спокойно. Однако, улики против него только косвенные, а по факту больше домыслы, нежели улики. По этой причине половина жителей городка не верит в виновность Шпака и живет по-прежнему в страхе, ведь настоящий убийца, по их мнению, на свободе. И их можно понять. Но также живут в страхе и те, кто верит в виновность Шпака. Ведь кто угодно, как они опасаются, может воспользоваться довольно жидкой доказательной базой против Шпака и низким доверием к ней и совершить новое убийство. Тогда подумают, что Шпак действительно невиновен, а настоящий убийца продолжает орудовать. Впрочем, даже если Шпак виновен, и даже если мы все поверим в это, ничто не мешает некоему третьему лицу совершить новое убийство — тогда мы дружно разуверимся в виновности Шпака, да убитого этим не вернешь.

Продолжаем цепочку. Шпак может быть виновен только в одном из убийств, а второе совершил кто-то другой, и ничто ему, этому другому, не помешает совершить еще одно убийство. И далее. Убийц вообще может быть столько же, сколько убийств, каждое новое будет совершать кто-то новый. И тут уж вообще не важно, виновен ли Шпак хоть в одном из них. Пусть сидит. Но нам, нам жить небезопасно и жутко, вот я о чем!

А иной раз задумаешься, стоит ли все это городить? Преступник наказан, жизнь продолжается. Городской комитет закупил новую тротуарную плитку, у клуба строят фонтан, к концу следующего квартала должны выполнить капремонт в детском саду. И вообще — жить, как говорится, хорошо! И никакому убийце не разрушить этот правильный порядок, потому хотя бы, что не он его устанавливал, а Бог.

Если произойдет новое убийство, одно будет ясно наверняка: на этот раз убийца — не Шпак. Уже следствию будет легче! Будут искать усердно — и найдут. А пока будем верить в решение суда и жить дальше.

Таким образом, несмотря на все сомнения, мы считаем, что целесообразнее, чтобы сидел хоть кто-то. Так хотя бы минимально удовлетворены наши потребности в справедливости и безопасности. Ну, и конечно, стоит упомянуть, что за месяцы, проведенные Шпаком за решеткой, убийства не повторялись. О чем-то это да говорит.

 

2

 

Я сижу на железнодорожной станции, затерянной в роще. Я понятия не имею, ходят ли тут электрички. Должны ходить. Мир работает. Иногда в нем бывают сбои, но в целом, он работает. Как не очень надежные часы. Значит, электрички должны ходить. Я вытаскиваю зубами сигарету из пачки (сигареты сидят плотно, кусочек фильтра отрывается, остается между зубов), чиркаю спичкой, закуриваю. Едкий дым попадает в глаз. Ветер прохаживается по кронам деревьев, листва шелестит. Я сильно хочу пить. От шелеста листвы почему-то жажда утихает. Этот звук как будто насыщает влагой.

Здесь не совсем безлюдно. В мою сторону вдоль платформы движется женщина в униформе, со специальной сумкой для денег и терминалом:

— Обилечиваемся?

Я смотрю на нее. Должно быть, смотрю странно. Она молчит, потом уходит. Где-то совсем близко проносится поезд. На противоположной платформе сидит парень с дредами. У него корзина грибов. Его лицо кажется мне знакомым. Нет, я обознался. У парня нервный тик, он то и дело зажмуривает глаз и отворачивает голову в сторону. Когда мне в глаз попал дым, я сделал точно так же. Парень с дредами увидел это и, должно быть, решил, что я его передразниваю. Он больше не обращает на меня внимания.

Между бетонными плитами платформы, лежащими на железобетонных швеллерах, и рыжеватой, каменистой землей примерно полметра пустоты. Там, под плитами, колосятся всевозможные растения: вероятно, пырей или репейник. Нечто подобное. Белыми искрами мелькают насекомые. Везде можно жить. Ветер пронес вдоль железной дороги целлофановый пакет, бережно, точно некую святыню.

Итак, это все-таки произошло. Третья жертва. Мы все этого боялись, и это случилось. Или не случилось. А если не случилось, то еще случится. Это может быть любой из вас, из нас.

Прибывает полупустая электричка, в вагонах страдают от духоты потные толстые старухи, пьяные мужики. Все они дачники. Электричка с шипением открывает двери, кому-то оглушительно сигналит, стоит с минуту, снова шипит, закрывает двери и трогается. Я не знаю, в какую мне сторону. Возможно, в противоположную, и, значит, ждать нужно на той стороне, где сидит парень с дредами. Тогда мне нужно перейти железную дорогу.


 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация