Кабинет
Сергей Костырко

Образ жизни

Записки из «Кофейной тетради»

Вместо предисловия

 

(запись, сделанная в кафе «Брют» на Петровском бульваре  27 октября 2017 года)

 

В «Брюте» никого.

Читал утром — для написания анонса — ноябрьский номер «Нового мира». В частности, дневниковую прозу Андрея Лебедева. Прозу великолепную. Слюнки от зависти капали. Запнулся только на ироническом замечании по поводу «публичного одиночества писателей», которые сидят со своими блокнотиками в кафе; сам-то автор, подобно «беременной кошке», тексты свои рожает в уединении.

Ну да. Писать в кафе противоестественно. Согласен. Но что в жизни человека не противоестественно? Начнем с элементарного — с одежды, которую носим. Кто еще из живых существ на Земле, к коим человек относится, одевается-обувается? Я написал «начнем», но продолжать не буду. Продолжать можно бесконечно, поскольку 99% того, из чего состоит наша жизнь как жизнь человека, — противоестественно. В том числе позиция, которая стояла бы в самом конце этого бесконечного списка: безадресное записывание своей жизни в «кофейную тетрадь». Противоестественно не только «писание в кафе», но и вообще — сам процесс записывания. И я не знаю, почему бессмысленное это занятие становится жизненной потребностью, почти физиологией, когда, не отрывая глаза от того, что тебе показывают в окне, тянешься за тетрадью, чтобы вписать в нее слова «солнце», «закат», «холодеющая синева» и др. Зачем это? Не знаю. Но чувствую, что необходимо, и не противлюсь.

Но почему в кафе? Позерство? Инфантильность взрослого человека, ушибленного отроческим чтением «Праздника, который всегда с тобой»? Как можно опуститься до такой безвкусицы?

Инфантильность? Безвкусица? Да ради бога! Даже спорить не буду.

Я делаю записи в кафе после работы, перед тем как спуститься в метро и ехать домой.

Выйдя из редакции на Пушкинской площади, я иду сначала по Страстному бульвару до Петровских ворот, потом по левой стороне Петровского бульвара до кофейни «Зер Шён» (в переводе с немецкого — «очень хорошо»), кофейни, которая позиционирует себя как московский вариант венских кофеен «Юлиус Майнл». Кофе здесь наливают в чашки с фирменным изображением мальчика в высоком колпаке, и кофе действительно классный. Ну а потом, когда «Зер Шён» был вынужден закрыться, я проходил мимо его крылечка вдоль этого же дома и поднимался уже на другое крылечко, к двери, за которой расположилось кафе с претенциозным названием «Брют», с пижонским, на гламур ориентированным дизайном. Стильные монохромные фото Парижа на стенах не раздражали. А безлюдье в этом кафе было для меня как раз «зер шён», хотя и настораживало, поскольку отсутствие клиентов в таком заведении могло означать перспективу «Зер Шёна» (что, естественно, потом и произошло, но тогда еще оставалась надежда на то, что — прошу прощения за цинизм — кафе это для «отмывки денег» и его судьба не зависит от количества посетителей).

Итак, 15 минут неторопливого шага с фотоаппаратом от редакции до кафе, и потом 30-40 минут с чашкой американо, и эти сорок минут в «Брюте» были моей ежедневной заначкой («нычкой») от своей жизни — я освобождался от себя-редактора, себя-мужа, себя-отца, себя-друга, смартфон, усаживаясь за свой стол у окна, я отключал. Я оставался только со своей тетрадкой, которую потому и называю «кофейной».

Глотнув кофе и открывая тетрадь, я никогда не знал, что буду писать.  Я просто пускал руку на волю. Мне самому было интересно, что напишется.

А как все это может выглядеть со стороны?! Господи! Да какое мне дело до этого!

Нет, придуриваться не буду, я литератор, и когда что-то пишешь, всегда интересно, что у тебя получается — литература или нет? Но в случае с «кофейной тетрадью» на это можно вообще не оглядываться. Можно будет потом посмотреть, что написалось, а пишется в кафе, повторяю, само.  А если не пишется, то можно просто в окно смотреть, бывает хорошо и так.

 

 

 

 

Утро. Только-только рассвело. Плюс два градуса. Туман. Делал в огороде свою гимнастику для позвоночника. Ощущение, что неба нет, легло на землю. Глаз угадывает в плотном тумане кроны яблонь. Отчетливы мокрые штакетины забора рядом и матово поблескивающий мрамор ледка под ногами. Из звуков — карканье вороны и влажный шелест проезжающей по улице машины; включенные фары не протягивают свет лучом, а рассеивают его вокруг фар желтым свечением, и такое же, чуть слабее, красное марево задних габаритных огней.

К концу моей гимнастики как будто стало проясняться, черные корявые ветки яблони обозначились напряженными жилами той проницаемой светло-серой плоти, внутри которой стою.

 

31.03.2006. Малоярославец

 

Повезло — никогда не мучился от похмелья. Сколько бы ни выпил накануне, наутро была легкая слабость, и только. Я сравнил бы ее с радостью расслабления после тяжелой физической работы, только расслабления не мускульного, а как бы душевного. Хотелось просто сидеть, просто смотреть, просто слушать, ощущать тепло солнца на лице и руках, и при этом — никакой сонной одури, ясная голова и особая форма сосредоточенности.

Я помню, как в таком вот состоянии я сидел когда-то на занятиях по марксизму-ленинизму, отключив от сознания голос преподавательницы, — пятый курс, филфак МГПИ. Занятие проходило в кабинете античной литературы. На стенах в рамках под стеклом висели небольшие фотографии античных городов, точнее, их руин. И я не мог оторвать взгляда от одной из них. Остатки колонн и стены на первом плане, и далее — очертания мощенной камнем площади вдруг вспыхнули для меня светом, цветом и необыкновенно отчетливым ощущением жизни, которая ушла с той площади, но не закончилась, а продлилась для меня на фотографии своим отсутствием. А я знаю, что это такое. Мне есть, чем это почувствовать. Ну, например, так: я — в дороге, я еду в электричке с Ярославского вокзала, потом — местным автобусом до остановки «Переезд», потом нужно «три с половиной кэмэ, — как диктовал мне товарищ — пешком по заросшей заброшенной железнодорожной насыпи в сторону деревни Скрипорово. Там, за деревней, на краю леса, на большой поляне все и будет. Записал?  Проверь, деревня Скрипорово». Я проверил, и вот я в пути. Я добираюсь на фестиваль самодеятельной песни (КСП), куда съедутся три сотни моих ровесников, где поле на краю леса будет заставлено палатками и двое суток будут гореть костры, где я увижу знакомые по институту и по стройотрядам лица и множество лиц еще не знакомых. А на краю поляны будет сложено из бревен — в три наката — небольшое возвышение для певцов. Поле будет заложено нашими сидящими и лежащими телами. Перед эстрадкой вырастет частокол воткнутых в землю палок с гроздьями привязанных к ним микрофонов, от которых будут стекать провода к лежащим на земле портативным магнитофонам на батарейках: к «Мриям», «Кометам» и «Романтикам». Магнитофонам, которым предназначено записать ночные и дневные концерты, то есть «остановить мгновенье». Как будто это возможно: продлевать то, что предназначено для проживания «здесь и сейчас».

И вот он я, прошедший уже три с половиной кэмэ по заросшей железнодорожной колее до деревни Скрипорово; я — выходящий на ту самую поляну. Поляну пустую. Товарищ перепутал даты — праздник, на который я ехал, закончился вчера вечером. Сегодня с утра был разъезд — я вижу следы от палаток, которые стояли здесь еще этой ночью, я вижу взрыхленную землю, в которую пред отъездом закапывали мусор, я вижу присыпанные землей костровища с последними струйками дыма, два флажка, забытых на ветках, и плакат с фотографией Джони Митчел. Над поляной все еще как бы висит гул сотен голосов, смеха, внезапно наступающей тишины, когда очередной участник конкурса трогает пальцами струны гитары.  И, сидя в институтской аудитории, глядя на черно-белые фотографии, я чувствую себя стоящим на той поляне, только под ногами у меня каменный настил площади античного города, и мне без разницы, когда закончилась его жизнь — две тысячи лет назад или восемь часов назад, но переживание одно: опоздал! Опоздал — я не смогу увидеть в их театре трагедию Эсхила, я не услышу Сократа. Не услышу гитарный перебор и голос Владимира Качана или голос Веры Матвеевой. И мне нужно сейчас только одно — мне нужно понять, зачем я здесь? Зачем этот ветерок над полем, взметнувший облачко пепла в останках большого костра возле эстрады, и серая тяжелая туча, ползущая над лесом? Понять, для чего мне дано проживание этого оглушительного безлюдья каменной площади с остатками колонн, с которой ушел — совсем недавно, две тысячи лет всего — последний из тех греков.

 

18.02.2013. «Зер Шён»

 

В детстве день был бескрайним. Почему? Да потому, что ты его не оценивал. Не смотрел на себя со стороны. Дистанции не было между тобой и тем, что ты переживал в тот момент, — ты был тем, что переживал. Целиком. Это сейчас, оглядываясь, я чувствую полноту прожитой в тот момент жизни. И получается, что для того, чтобы почувствовать полноту бытия, нужно из него — бытия — выйти, чтобы иметь возможность увидеть, ощутить прожитое во всей полноте уже как воспоминание. И соответственно, выход из «бытия» в момент его, бытия, смакования — это усечение «бытия» в себе? То есть или — или? Или ты живешь, или ты смакуешь кайф жизни, отдалившись от нее. Но без смакования — жизнь не в радость.

 

06.03.2013. «Зер Шён»

 

/Процесс самоидентификации/

Вчера, выйдя из метро «Чистые пруды» на полчаса раньше назначенной мне здесь встречи, я зашел в «Стардогс» за кофе и с пластиковым стаканчиком, сигаретой и расчехленным «Кэноном» пристроился в тени поснимать народ возле метро — свет был хороший: косой, сильный, с предзакатной желтизной. И тут же увидел/почувствовал тормознувшего сбоку мужика и услышал тихое и вкрадчивое: «Батя, извини, сигареткой не угостишь?» Я достал еще одну сигарету. «А прикурить?» Я щелкнул зажигалкой. «Ага, — сказал мужик, — спасибо». На вид довольно опрятный, в черной кожаной куртке, с еще гладким, еще не припухшим лицом. «Ты, батя, не подумай, я не всегда бухой. Сейчас да, сейчас, конечно. Но ведь и жить-то когда-то надо? А так, я свое отработал (на вид мужику лет сорок, не больше). О-ё-ёй, как отработал! Ты хоть знаешь, что такое настоящая работа? Это тебе не в кабинете сидеть и пальчиком по компьютеру водить. Работа — это то, что от слова „раб”! Раб! Понял? Рабство! На вас на всех!»

Поразила стремительность и естественность перехода на протяжении всего нескольких фраз от подобострастной почти искательности в его голосе до звериного рыка. Вот он розановский «русский человек», который остреньким глазком глянет на тебя и сразу все про тебя поймет. И этот понял: ЧУЖОЙ. И не в том дело, что олигархи в джинсах и куртках с Малоярославецкого рынка не ходят, таких раздолбанных ботинок не носят; но — стою с фотоаппаратом, с сигаретой и пью на улице из стаканчика, извиняюсь за выражение, кофе. Ну и возможно, что-то еще в лице и во взгляде. Нет, он не ошибся — чужой. Действительно.

 

08.04.2014. «Зер Шён»

 

 

/В самолете/

Лечу в Екатеринбург. Стекло иллюминатора снаружи в редких штришках и крапинках изморози. Там минус 52. Высота 9500 метров, скорость 850 км в час. Под нами снежным, местами чуть взвихренным пологом тянутся облака, сверху небо голубизны чистейшей, так что это даже не небо, а голубая бесконечность.

Не получилось на этот раз, увы, купить билет с местом у окна — между мною и стеклом сидит мужик. Он читает — уже второй час, не отрываясь, читает газету «Совершенно секретно» и еще две каких-то таких же пухлых.

О тональности статей сужу по заголовкам и поясняющим подзаголовкам — пишут про садистов в тюремных камерах, про педофилов в рясах, про исконных врагов русского человека — украинцев, про юристов, лишающих одиноких пенсионеров жилья. Герои у статей разные, но по отвратности своей все они одинаковы. И потому: радуйся, читатель, каков бы ты ни был, у тебя нет поводов для комплекса неполноценности. Мир вокруг гораздо хуже тебя.

Сейчас сосед читает статью «Таджикская кухня» с подзаголовком «Скромный и тихий волгоградец убил и съел на ужин гастарбайтера»; перед этим были «Дагестанская гидра», «С клира по нитке», «Ислам в авторитете».

Господи, ну поверни голову к окну, посмотри, какой белизны облака стелются под тобой, какая бездонная голубизна сверху. Такое с земли не увидишь. Ты же — в самолете. Ты — в небе. Неужели все это для тебя рутина. Неужели смердящее газетное пойло тебе нужнее?

…После того как наш самолет в Домодедово разогнался по взлетной полосе и оторвался от бетона и земля за окном пошла вниз, салон самолета прорезал крик мальчика: «Мама, мама, мы летим! Мы же летим! Мама! ЛЕТИМ!!!» И это нормальная реакция нормального человека, ну почему мне не три года — я бы закричал так же.

 

06.06.2015. В самолете

 

/Закат/

Круглое (вот ведь, выскочило слово — а какое оно еще, интересно, может быть?), неожиданно огромное оранжевое солнце нижним своим краем касается земли и, пульсируя, движется сквозь летящие за окном электрички стволы и ветки деревьев. Когда лес прерывается и солнце повисает над открытым полем, края его расплываются, но тут же оно снова ныряет в лес и обретает четкую форму круга, пробивающегося сквозь плотную штриховку древесных крон.

Когда в Малоярославце я шел по переходу над железнодорожными путями на платформу № 2 к экспрессу Калуга — Москва, клок облака в холодеющей синеве неба был белого, я бы сказал, белейшего цвета, но прошло минут пятнадцать и облачко это стало оранжевым снизу, малиновым в середине и пепельно-серым сверху — в тени от солнца.

Солнце, только что вроде бы касавшееся земли, погрузилось в нее уже почти на треть.

Пока записывал, горизонт уже без солнца. Я продолжаю записывать и периферийным зрением чувствую, как стремительно темнеет небо.

Закат — это возможность пережить движение времени как некое действо, разворачивающееся перед твоими глазами. Эффектно. И всегда жутко.

 

23.02.2015. В электричке

 

/Инвентаризация/

Высокая ножка фужера, утончающаяся книзу и расплывающаяся по столу затвердевшей каплей. Стеклянный стебелек держит полусферу с темно-красным вином.

Из колонок над баром меланхолические переливы фортепьянных клавиш из-под пальцев джазменов 40-50-х годов прошлого века.

В окне бледно-голубая эмаль неба с тонкой вязью черных трещинок — голых еще веток над Петровским бульваром.

Кофейня «Sehr schön». Музыка из колонок длит тепло перебродившего в винограде солнца, которое когда-то грело склон горы с виноградником над Эгейским морем.

Все это — местный наркоз для записывания того, что нагулял по пути от Пушкинской площади. Для записей про город.

Про город как тело. В данном случае, еще и мое собственное. В город этот я врастал больше сорока лет. Его память становилась постепенно моей памятью. Город и я уже давно были «мы».

Ну и куда подевалось это наше «мы»?

Нет, из колонок в «Зер шён» пока еще не гремит ансамбль Александрова, а стены кофейни не оформлены георгиевскими ленточками.

А, кстати, — что знают мои нынешние сограждане про георгиевскую ленточку? Про то, чем была она до них? Про тогдашние понятия достоинства и воинской доблести, про офицерский суд чести в старой России, этот город построившей.

Сосед по дому когда-то хвастался: «Крутым я был всегда. Уложить мог любого. Нет, правда. Знаешь, как? Я говорил, пойдем. Пойдем, выйдем! Или ссышь? И мы выходили. И я первым делом сбрасывал пиджак. И он вслед за мной тоже начинал пуговички расстегивать, и в тот момент, когда руки его еще в рукавах, я его и мочил! Два удара и — готов! А чего ты кривишься, чего кривишься, — извини, но у реальной жизни свои законы».

А ведь тебе, дураку, сосед объяснял это тридцать лет назад. Но ты так и прожил жизнь с зажмуренными глазами. И теперь, на старости лет, вынужден заново определяться, кто ты здесь и кто вокруг тебя. Кто ты этому городу, и кто он тебе.

Сейчас в кофейне нас, клиентов, пятеро. Два столика у окон. За одним — я со своей тетрадью, за вторым — парочка. Парочка эта прямо передо мной, — приходится голову к окну поворачивать, но остается периферийное зрение: придвинув кресла, упершись коленями друг в друга, они неподвижны — руки парня медленно скользят по рукам девушки, от плеч ее до локтей, ниже, снова — вверх; девушка замерла, откинувшись в кресле, склонив голову набок и не отводя взгляда от глаз парня; как будто прислушиваясь к касаниям его рук (да не «как будто», а вся превратившись в тело, проживающее сейчас его касания), а он — подавшись всем телом к ней и остановившись на полдороге.

Остальное пространство кофейни оформлено как проход между стеной с винными полками и длинной стойки. За стойкой бара, на высоких креслах — еще двое.

Ближе ко мне — барышня, блондинка лет тридцати со стандартным для обложки гламурного журнала лицом «успешной деловой женщины». Правая рука лежит на столешнице по направлению к такому же высокому, как и у меня бокалу, только в бокале вино белое, точнее, бледно-желтое. Левой рукой придерживает айфон у уха, и я, стыд потерявши, слушаю, чуть напрягшись, воркующий приглушенный голос ее: «Да-да, конечно. В 16.00 мне удобно. Бумаги готовы, но — есть две темы. Нет-нет, ничего драматичного. Просто чтобы ускорить. Ну что вы... — Пальцы ее обхватили бокал, качнули вино в бокале, она чуть отвлеклась взглядом от разговора. Приморозилась улыбка на губах, но проникновенность в интонациях осталась той же. — Ну, конечно же, помню! Как можно это забыть. Нет-нет, для вас — всегда».

Второй «ноутбук» расположился примерно в метре от нее: парень того же возраста — около тридцати, чуть курносый, с румянцем во всю щеку, с приглаженными назад темными волосами, но — матовый блеск черного костюма, бледно-сиреневая рубашка, темно-серый с отливом в лиловое галстук. Дресс-код его компании. Сосредоточенный взгляд, приученные к клавиатуре пальцы набирают текст вслепую. Пальцы замирают, парень перечитывает написанное, и — финальное касание пальцем по тачпаду — это, надо понимать, отправка письма. Чуть потягивает голову направо и вверх — кровь застоялась в шее и плечах — и снова скольжение пальца по тачпаду, читает, поднимает невидящий взгляд на выставленные перед ними на полках за баром бутылки — пара минут, и снова пальцы ложатся на клавиатуру.

У обоих компьютеры серебристо-серые с силуэтом надкусанного яблока. Жаль, не разбираюсь в красивых висюльках, — у барышни сережки с бесцветными крошками как бы битого стекла, вбирающего и испускающего свет.

Нет, на этих, что за соседним столиком сидят, не отрываясь друг от друга, я могу смотреть спокойно. Им без разницы — стильный дизайн и ароматы кофейни или запахи сохнущего бетона на последнем этаже недостроенного дома: и те, и другие запахи останутся запахами счастья на всю жизнь. А вот вы, ребята? — кем и где вы со своими макинтошами будете, скажем, в марте 2016 года?

Вопрос неизбежный, если прислушаться к странному ощущению усталости щегольского стильного интерьера вокруг. Нет, белая кожа низких кресел смотрится безупречной, как и красные стены, и потолок со старинными рекламными плакатами фирмы «Julius Meinl», но — кожзаменитель на подлокотнике уже начал трескаться и крошиться, и когда откидываешься на спинку кресла, оно уже поскрипывает, и в проеме окна нужно было бы чуть подновить краску, и поправить белые полки с вином и т. д.

И ведь это я сейчас, на самом деле, путешествую во времени. По Москве недавнего прошлого. Совсем недавнего. По Москве, какой она была два-три года назад.

Или казалась? Или ее и тогда уже не было?

Нет, все-таки была. Ну, как минимум были эти ребята, затеявшие в старинном доме на антикварной московской улице венскую — а ля Юлиус Мейнл — кофейню. С фирменным силуэтом мавритёнка на кофейных чашках. С красными пластиковыми стаканчиками, на которых белый силуэт писателя за столом с кофе. И когда-то ребята эти обсуждали с художниками дизайн, мебель выбирали, коллекцию вин составляли, музыку правильную — ретро-джаз — подбирали. Они, взращенные Москвой восьмидесятых-девяностых, кофейней этой себя выстраивали. И в них по-прежнему та самая Москва, которая гордилась — всегда — своей открытостью миру.

Но, увы, невозможно избавиться от ощущения, что кофейня эта, как и дом, в котором ее обустроили, как и старинный московский бульвар за окном, — все это уже антиквариат. Воспоминания о закончившейся жизни.

Звук (и запах) работающей кофемолки, низкий голос певицы, переплетающий свои фразы с выдохом саксофона, — сквозь них я слышу голос М.К. из сентября прошлого, 2014-го, года, когда мы шли через Ратушную площадь Львова вдоль столиков уличных кофеен, мимо музыки, мимо танцующих, — шли сквозь праздник, которым был этот город на закате, и М.К. вдруг сказала: «Как страшно. Ведь всего этого уже нет. Перед нами жизнь после смерти».

Стыдно признаться, но мне сейчас жизнь — в радость. Даже вино заказал вместо кофе. Мартовская — уже неделю — оттепель, на улице плюс тринадцать, просохший асфальт и прогретые камни низких домиков. Запахи оттаивающей земли. И — полузабытый — весенний ток крови в моем состарившемся теле.

Смотрю на свой город. Похоже, мы остались с ним вдвоем.

 

19.03.2015. «Зер Шён»

(Кофейня «Зер Шён» закроется через несколько месяцев)

 

Метель над и под желтыми фонарями Петровского бульвара. Светящаяся фиолетовая мгла. И здесь никакого насилия над словом: действительно «мгла светящаяся».

Идущие мимо окна «Брют», за которым я пью кофе, натянули на головы капюшоны своих курток-пуховиков. То есть не только для дизайна делают капюшоны, но чтобы можно было еще и смотреть на летящий снег, не щурясь.

Скользят внизу, прижавшись к асфальту, машины с огненными глазами, чуть затуманившимися, заставляя вспоминать строчку из Ксении Некрасовой про кожу лица, которую воздух обтекает, как «раздавленный плод». «Раздавленный плод» сейчас — летящий снег.

Сгустками желтого холодного света ветер проносит клоки снежных туч в ветках под фонарями. Туда и смотри. Просушивай себя изнутри.

 

05.12.2015. «Брют»

 

Всю жизнь пользуюсь фразой из дневника Вересаева, прочитанной когда-то в молодости: не доверяю людям с умными лицами — мне кажется, что им трудно думалось. Настолько трудно, что усилие для мысли навеки отпечаталось на их лицах. Посмотрите на лица античных философов, какие они глуповатые. Видимо, им думалось легко.

По-моему, точно.

Мышление образом, мышление метафорами мне, например, кажется самым плодотворным. Как минимум не возникает ложной иллюзии, что твоя мысль благодаря четкости и логической стройности ее конструкции в состоянии охватить все смыслы рассматриваемого ею явления.

Сошлюсь на вроде как парадоксальное явление — творчество Альфреда Хичкока, отнюдь не киноинтеллектуала, не Мен Роя, не Тарковского или автора гениальных «Любовников» и «Пределов контроля» Джармуша. Хичкок вроде как «простодушен». Акын, типа. Он «просто» снимает то, что видит его глаз, что слышит его ухо. Он может, как школьный отличник, сделать образцово-показательный «нуар» в «Страхе сцены» с использованием чуть ли не всего набора киноприемов этого жанра  (с блистательной, кстати, в этом фильме Марлен Дитрих). А может вдруг «просто» пойти за своим глазом, за тем, что вроде как складывается само собой, и получаются «Птицы», бессмысленная в принципе кино-страшилка, но предложившая нам некую почти универсальную кинометафору жути вздыбившейся изнанки мира. Или фильм «Головокружение», в котором Хичкок берет вполне ординарный, профессионально выстроенный детектив и превращает в притчу о любви, о ее природе, в которой всегда две взаимодополняющие составные: собственно, любовь (подлинная) и одновременно «любовь-обман» и «любовь-лажа», истина и ложь.

 

24.12.2015. «Брют»

 

Расставляя вчера книги на полке, прочитал с чувством «внутреннего высвобождения» фразу в «Словаре модных слов», составленном моим другом. Статья называлась «Кайф», и речь шла о значении этого слова, чувствующего себя в русском языке не слишком уверенно. В частности, замечает автор (Вл. Новиков), в русской классике это слово появлялось крайне редко — русским писателям было не до кайфа: «все они много писали и притом страдали за народ».

Я, например, как человек, воспитанный советскими временами, привык считать, что настоящий писатель уже в силу своего положения обязан любить свой народ, сострадать его «тяжкой доле» и бороться за его счастье. И почему-то в голову никогда не приходило подумать, а от кого этот народ надо защищать? Но к старости с внутренним стеснением вдруг обнаруживаешь, что понятие «народ» для тебя уже почти слилось с понятиями «население» и «толпа».

И я ведь тоже как бы литератор. Но сказать, что люблю свой народ какой-то специальной любовью, я не могу. Ну, народ — и народ. Тем более что и сам я вроде как к народу этому принадлежу.

 

31.03.2016. «Брют»

 

Совпавшие Первомай и Пасха. Солнечно, холодно. Зеленоватый туман от лопающихся почек в кронах деревьев и уже уверенная трава под ними.

Мы с сестрой поехали на кладбище. За двадцать минут проехали на такси через весь город, и его улицы выглядели вполне обычными, без идеологической «первомайской» бижутерии. «Демонстрация», но уже пасхальная, обозначилась на подъезде к кладбищу — на обочине шоссе вдоль вытянулись ряды припаркованных машин. Перед входом на кладбище под соснами люминесцентное свечение рыночка искусственных цветов. Далее — открытое небу поле, окруженное сосновым лесом; поле плотно засажено черным отшлифованным камнем с выгравированными лицами, именами и датами жизни теперь уже постоянных — на века — насельников этого места.

После родительской могилы и могилы сестры мы обходим могилы соседей и близких друзей — кладбище, открытое двадцать лет назад, сразу же стало «нашим», и заселяется оно, по моим наблюдениям, с пугающим год от года ускорением. Глаза мои встречаются со взглядами знакомых и полузнакомых лиц на камне. Я читаю даты жизни и понимаю, что, похоже, основная часть давней нашей тусовки у кинотеатра или у Дома культуры на танцах уже перебралась сюда. Сверстников своих, четыре или пять выпускных класса в год на весь город, я — худо-бедно, но — знал всех. И многих, из глядящих на меня камня уже стариками и старухами, все еще узнаю. Привет ребята!

 

01.05.2016. Малоярославец

 

Солнце и неожиданно холодный ветер.

На длинных ножках, плотненько, протянувшимся метра на три-четыре букетом стоят на Петровском бульваре цветущие тюльпаны. Вокруг новенькая ярко-зеленая трава.

Сегодня много неба. Ласкает глаз нежная голубизна с полупрозрачными перьями облаков. Но все-таки самый яркий цвет за окном — у тюльпанов. Похоже, они вообще расцвели только сегодня, вчера я их не замечал. Стоят торжественно, с сознанием, что сегодня они на бульваре самые-самые.

Самые красные.

Самые розовые.

Самые яркие.

Самые юные.

Самые заметные.

Самые притягивающие

Ну и кто мне скажет, что старость притупляет эмоциональную жизнь! Сейчас для меня в кайф почти все — запах, цвет, фактура или, скажем, дробное свечение на солнце ноздреватого светло-коричневого кусочка сахара в белой блестящей плошечке, такой же белой, без рисунка и блесток, такой же изысканно простой по очертаниям, как и чашка с темно-коричневым кофе, поставленная передо мной официантом.

Вчера читал Басё и дико завидовал той литературной школе, которую проходили в XVII веке поэты его круга. У большинства моих современников, как я понимаю, привычка брать первое пришедшее слово в надежде, что выручит спонтанность, точность реакции, то бишь «обаяние непосредственности». А у Басё — жесточайшая муштра несколькими веками японской и китайской поэзии. Там талант и плотная работа над словом. Именно — работа.

Но сегодня и на Востоке другой подход. Китаец Юй Хуа, книгу которого читал утром в метро, кивает на Хемингуэя: он тоже, как и я, плохо учился в школе, и у него тоже не слишком большой запас слов, отчего стиль его прозы, как и моей, называют прозрачным.

А мне, например, и до «прозрачности» не дотянуться, обычные слова стал забывать. Старость. Зато — чувствую. И кстати, сама эта «недотянутость» используемого слова помогает чувствовать полноту того, что безуспешно пытался поймать. Но помогает только мне. Увы.

 

22.05.2016. «Брют»

 

Полдень. Небо в окне. Из уплотненной солнечным светом голубизны блеснет белым светом крохотный лепесток и погаснет: там, в глубине неба, птица белое крыло под солнце подставила, — и блеснула так же, как невидимая в воде рыба вдруг обозначает на секунду свое присутствие на глубине блеском чешуйчатого бока, попавшего под солнечный луч.

 

21.06.2016. «Брют»

 

Не тленно что ж?»/

Читал старый пост К. Б. про свою полугодовалую дочку, которая, проснувшись и немного поплакав от нетерпения в ожидании, пока мама вынет ее из кроватки и посадит на коврик внизу, заложенный мягкими разноцветными игрушками, первым делом становится на четвереньки. Быстро-быстро передвигая коленки и толстенькие ручки, она начинает движение через комнату к коридору, из стены которого торчит старая, давно отключенная от воды чугунная батарея с неподвижным кольцом ручки крана, и, еще не отплакав до конца, еще шмыгая носом, уже девочка издает приветственное «У-у-у!», а добравшись наконец до батареи, садится, вцепившись ручками в кольцо крана, смеется от счастья и раскачивается, крепко держась за незыблемый чугун. Вот этот полутемный угол, тусклый блеск чугуна и круглая ручка батареи для нее сейчас — счастье.

Трехлетний неукротимый Митя, сосед по известинским дачам, пользуется любой возможностью сбежать из-под присмотра, — я вижу в окно, как он торопливо, бегом почти проходит полянку, отделяющую наши дома. Митя спешит за угол моего дома, в торце которого осталась оградка низкого широкого крыльца под навесом, образующего что-то беседки, прилепленной к дому и закрытой от взглядов густым подлеском. Это Митино потайное место. Что он там делает? Ничего. Стоит подняв голову и замерев, как бы прислушиваясь к чему-то.

Опыт нашей жизни вроде как должен убедить нас, что истлевает все. Все, что когда-то вызывало в нас счастливый трепет жизни. Да, действительно, что-то истлевает. Но батарея в коридоре или затененная беседка у соседнего дома, которая — только для тебя, укрытая от чужих взглядов лесочком, являются нам снова и снова, пусть и в других обличьях. Это — на всю жизнь. Даже когда жизнь начинает временами ощущаться тяжкой ношей. Даже когда иссякает, казалось бы, последнее, скажем, когда эротические сцены в кино начинают вызывать тошноту и отторжение, но вот стремительное движение пера Матисса на белом листе бумаги, вынимающее поющую линию женского бедра из пустоты, — и это то же самое счастье.

Да и сам страх смерти в старости — это что? Оборотная сторона упоения жизнью. Ужас лишиться его.

И это вечное.

Что? Говоришь, что ведь и ты, чувствующий все это, станешь тленом?

Тогда ответь на простой вопрос: откуда, точнее, от кого ты знаешь, что ты есть? А?

Не можешь? Ну и молчи.

 

12.01.2017. «Брют»

 

Подъем на эскалаторе метро — надо мной и впереди, вверх по закругленным стенам тоннеля рекламные щиты. Рисунок выполнен в яркой цветовой гамме, художник как бы воспроизводит свечение красок в детском калейдоскопе, сюжеты — условно — московские пейзажи. Ярко, броско и, несмотря на некоторую ядовитость цветов, почти стильно. И на всех плакатах — буквально на всех — одно и тот же слоган: «Место для рекламы». Именно слоган. Жест самодостаточный и, соответственно, нефункциональный. Уже третью неделю проплывает эта красота надо мной, не разбавленная ни одним реальным рекламным плакатом. Предпринимательская жизнь в России застыла.

А я помню первые рекламные щиты в метро в 90-х. Надписи их — знаки того времени. На одном было: «Санта-Барбара — дешевая мебель для красивой жизни», то есть для той, которую, не отрываясь, страна смотрела тогда ежевечерне — второй после «Рабыни Изауры» настоящий заграничный телесериал, телесон о жизни, где все «красиво». На другом щите было написано: «Изготовление флагов и транспарантов с любой символикой» — это уже было лозунгом новой для России жизни. Сегодня жизнь остановилась.

 

26.01.2017. В метро

 

Вчера перед сном смотрел на ютубе «Шпионский мост». Вполне добротное скучное кино. В нем есть все, что нужно для хорошего фильма — грамотная режиссура, великолепная игра актеров, операторская работа — нет только сюжета. Своего. Сюжет «Моста» целиком из жизни. Кино-иллюстрация к истории ареста, а потом обмена Абеля. Нормально. В таких фильмах, «основанных на реальных событиях», чем больше «реальных событий», тем меньше искусства.

Но — досмотрел до конца. Мне было интересно, что же здесь заводило сценариста и режиссера. Восхищение незаурядностью героя? Или все-таки то, что чувствую я, смотрящий это кино, — сострадание (пополам с недоумением) к людям, выбравшим профессию шпиона? Выбравшим жизнь, состоящую из одиночества (в конце фильма Абелю не слишком доверяют даже «свои»), из постоянного напряжения, из невозможности получать радость от жизни. Абель в фильме — человек, вымороженный изнутри своей работой. Нет, можно, конечно, предположить, что авторы ориентировались на образ философа-стоика. Но это уж, извините, за кадром, и сильно за кадром. Для умеющих вчитывать.

Что вообще подвигает людей на выбор этой профессии? Пафосное: родину охранять? Или какая-то внутренняя ущемленность и — как ее естественное продолжение — потребность в причастности к некой тайной силе, к тайному ордену «сверхлюдей», то есть здесь самоутверждение «маленького человека»? И к людям этой профессии нужно относиться как к вывернутому наизнанку типу русской классической литературы?

У меня прямая ассоциация — угрюмо-горделивая повадка персонажей из литтусовок: вы не смотрите, что я старый, лысый и беззубый, в ширпотреб китайский с подмосковного рынка одетый. Внутри-то я — ого-го-го!  И вам еще только предстоит по-настоящему прочитать мои тексты, вам только предстоит осознать, кто я на самом деле, из какого я мира! С мазохистским наслаждением смакую повадку этих избранников. «Мазохистским» потому, что и себя иногда ловлю на той же позе.

 

31.01.2017. «Брют»

 

1. Зерно лотоса (на черный желудь похожее) сохраняет способность к плодоношению две тысячи лет. Я уже не помню, от кого это услышал много лет назад, но застряло в памяти. Может, и не так это, только кто может проверить. Но я точно знаю, что про две тысячи лет я это не придумал.

 

2. Цитата:

«Лето в разгаре, но в кабинете

теплом от жаровни веет.

Возле окна, где маленький столик,

от бамбука исходит прохлада.

Сплошь до полудня, а дел никаких

делать тебе не надо.

Можно послушать под барабан

рассказы про чародеев».

 

(Ло Гуаньчжун. Фэн Мэнлун. «Развеянные чары». Перевод с китайского В. Панасюка. М., «Художественная литература», 1983, стр. 395 — эпиграф к главе тридцать девятой.)

 

3. Цитата:

«Некогда одна непорочная двенадцатилетняя дева ушла в монахини, более тридцати лет строго блюла уставы и запреты, но потом случайно увидела, как на пруду милуются утка с селезнем, и понесла».

(Ло Гуаньчжун. Фэн Мэнлун. «Развеянные чары». Перевод с китайского В. Панасюка. М., «Художественная литература», 1983, стр. 377.)

 

08.02.2017. В букинистическом подвале книжного  магазина «Москва» на Тверской

 

/Жук/

В окно нашей кухоньки на известинской даче, где я сидел с компьютером, залетел жук — крупный, радужно-зеленый, блестящий, плотненькое тело, маленькие крылышки. Короткими пролетами он метался по комнате, пролетал пару раз над моей головой, садился на стенку у моего затылка, потом снова взлетал. Окно было раскрыто настежь, и ничто не мешало ему вырваться на свободу, но жук почему-то на свободу не стремился. Я снял со стены полотенце, чтобы отогнать его к окну, и жук метнулся ко мне, завис над моей головой и сел на лысину — и меня прошиб озноб омерзения и ужаса, я крутанул полотенцем над головой. Жук исчез. Его не было в воздухе, не было на столе, не было на стене. Я встряхнул полотенце, в полотенце его тоже не было. И наконец я увидел его — жук лежал у плинтуса под дверью. Лежал неподвижно, сложив крылышки и как будто погасив радужное зеленое свечение своего тела. Кусочком мусора лежал. Я поднял его каменное тельце и выбросил в открытое окно на траву. Трава была близко, в полутора метрах.

Неприятное все-таки ощущение: погубил живое. Живое, которое никакого вреда тебе не причинило.

Но ведь, отмахиваясь от него полотенцем, я защищался. В ту секунду я испытал не страх, а ужас. Не скажу, «всесокрушающий», «парализующий», но, пусть и в ослабленном виде, это был именно ужас перед вторжением в твое тело инородного существа, ужас инстинктивный, сделавший мой взмах руки с полотенцем смертоносным для жука. Жест мой вписан в нашу операционную систему самой природой. Но откуда тогда это самоощущение злодея, «переступившего закон»?

И получается, что поведенческие коды человека как части природы и коды поведенческие, загруженные в нас тысячелетними процессами превращения человека из животного в разумное существо, — коды эти противоречат друг другу? Вызывают конфликт внутри операционной системы? Может. А может, и нет. Не знаю. Во всяком случае, в формуле «Поступайте с другими так, как хотели бы, чтобы с вами поступили», которая лежит в основе наших представлений о нравственности, я не вижу ничего высокодуховного. Потому как это обыкновенный торг: ты — мне, я — тебе. «Справедливости» же том виде, в каком мы ее представляем, в природе вообще не существует. Тут другие законы. Как минимум почти каждый сталкивался с абсолютной «беззаконностью» такого чувства, как любовь, отрицающей «ты — мне, я — тебе».

Может показаться, что смешно выстраивать такие рассуждения по поводу выброшенного за окно жука. Но когда проживешь хотя бы неделю наедине с деревьями, травой, небом, птичьим щебетом, с прыгающими из-под ног лягушками, с запахами лесной жизни, которая становится воздухом для твоего дыхания, плотью твоей становится, невольно меняются представления о масштабах жизненных явлений. Для сосен за моим окном или для облака, которое плывет по небу, нет особой разницы в размерах тебя и жука. Меня всегда поражало бесстрашие крохотной глупой собачки, рвущейся с пеной у рта на огромного волкодава, и то, как волкодав поджимает вдруг хвост. Почему? А может, им не дано знать своих размеров? Может, здесь соотносится только мощь напора, только ярость. И кто сейчас был сильнее — я или жук? Судя по мгновенному ужасу, по дрожи моего тела в то мгновение, жук был сильнее и больше меня. Страшнее. Это уже не вопрос человеческой храбрости, тут животный инстинкт.

…Выходил сейчас покурить, всматривался в траву под окном — жука не увидел. Может, он все-таки оклемался?

 

02.07.2017. Махра

 

/Социум/

Обычно это замечаешь на коротких эскалаторах переходов с одной станции метро на другую.

Две дорожки, одинаково плывущие вверх. Правая и левая. Поток людей, не слишком большой, но он весь втекает исключительно на левый эскалатор. Правый практически свободен. Один или два человека поднимаются на нем. Левая же дорожка везет плотный поток людей. Более того — подходящие к нему даже слегка притормаживают, ожидая, когда идущий впереди встанет на плывущие вверх ступени. При том, повторяю, что правая дорожка практически свободна. Но им надо «как все». Ступать на пустую дорожку боязно. Ознобчиво.

 

03.08.2017. В метро

 

Сентябрь. Восемь утра. На градуснике плюс 12, вчера было за двадцать. Сижу во дворе, завернувшись в куртку. Ветер. Не слишком сильный, но плотный. Струятся под ветром листья на старых грушах у калитки и в кронах двух кленов — я внутри мощного, в органном почти объеме клокотания уже наполовину желтых листьев, шумящих о чем-то своем, не впуская меня в свое толковище. Но и так понятно, о чем там речь, — осень. Вот звук, по которому, не вспоминая его, мы будем тосковать зимой.

 

19.09.2017. Малоярославец

 

/Про старческую прозу/

Когда-то у Василевского, во времена его ЖЖ, прочитал фразу из процитированного им блога какой-то девушки, в которой она употребила словосочетание «старческая проза». Прозвучало это у девушки на редкость выразительно, так, что я даже почувствовал пробег брезгливой дрожи по ее коже. Через какое-то время я спохватился, что не скопировал эту фразу в подлиннике — очень уж выразительной была та словесная гримаса, но найти ее уже не смог.

А словосочетание застряло в памяти, не отпускает.

Что такое молодая и что такое старческая проза (если, разумеется, это проза)?

Молодая — это да, это напор и сила. Но и — оглушенность самим собой. И оттого молодой писатель часто похож на металлическую бочку, грохочущую оказавшемся в ней камнем. И за грохотом его автор и себя-то толком не слышит.

Ну а старческая проза это другое. Это когда ты уже почти без кожи. Когда самый легкий сквознячок отдается по всему телу ознобом, когда твой взгляд, мимоходом скользнувший по лицу сидящего напротив тебя в метро человека, все длится и длится в тебе, и ты все никак не можешь закончить чтение увиденного. Когда легкое изменение в голосе собеседника говорит тебе больше, чем слова, которые он произносит. Когда голос женщины, проходящей с подругой мимо тебя на улице, вдруг обдает тебя холодком, вынув из памяти другой, как казалось, давно забытый голос. Старость — это постоянно обостряющееся восприятие.

Плюс старческая бесстыжесть в формулировках, умение не жмуриться и называть вещи своими именами хотя бы самому себе. Старость — это отчуждение от мира вокруг тебя, уже ставшего не вполне твоим миром, отчуждение, обостряющее взгляд.

Старость — это не отдаление от жизни, а, напротив, приближение, обретение способности отслаивать вневременное, подлинное от того, что принадлежит только протекающему моменту. И потому старость принято считать возрастом мудрости.

Нет-нет, у старческой прозы — своей задел. И отнюдь не нищенский, хватило бы только сил и времени освоить его.

И одновременно старость и усталость (душевная) — синонимы. Старость — это когда на ненависть еще хватает сил, а на любовь — не всегда.  В старости почти не остается сил для восхищения, для изумления. И соответственно, каким бы проницательным не становился взгляд, в старости образ мира мы строим из тех слагаемых, которые отбирает для нас ощущение усталости и даже как бы легкого отвращения к жизни. А в молодости образ мира вокруг выстраивает еще и чувство радостного изумления пред ним. Ну и какой возраст умнее?

 

10.02.2018. «Брют»

 

Электричка Москва — Малоярославец. Старые раздолбанные вагоны. Ходил в туалет. Грязноватый. Струей ловил распахнутую дыру в унитазе. Из дыры холодный ветер, скрежет, стук, грохот несущейся внизу земли и как будто стон металлического рельса подо мной, слитые в один звук, и сквозь него я вдруг слышу отзвук хора. Блин! Оду «К радости» Бетховена слышу отзвуком невнятным в грохоте электрички и одновременно — так отчетливо, что избавиться от этой иллюзии невозможно.

 

27.03.2018. В электричке

 

/Дао/

Невероятно — начало апреля и плюс 20!

Сижу в пластиковом кресле за домом, закрыв глаза. Место в огороде выбрал, чтобы поработать, но что я делаю? Ничего. Мое дело сейчас — чувствовать оранжевый жар солнца на закрытых веках и не двигаться. Слушать тишину.

Внутри тишины чириканье птиц.

Открыв глаза, вижу черную землю оттаявшей грядки. Несколько зеленых крохотных ростков, напоминающих щетину на плохо выбритой щеке. Остатки крупнозернистого снега искрятся на солнце. Ветер раскачивает гриву тонких волос старой березы над огородом соседей.

Бессмысленно прислушиваться к тому, о чем ты сейчас думаешь. Потому что ты ни о чем не думаешь. Не способен думать. Ты, плавящийся в солнечном тепле и свете, лишен воли к движению и снаружи, и внутри. Единственно желание — длить эту неподвижность.

Из всех способов чувствовать мир самым естественным для меня сейчас был бы «даосизм».

 

10.04.2018. Малоярославец

 

/Каменная книга/

Хотел бы я знать, по каким законам живет память.

Вдруг вспомнилось, как когда-то (двадцать лет назад) я шел по узкому карнизу каменистой дороги, вырубленной геологами на склоне одной из гор Кодара в Забайкалье. Шел один. Справа подо мной ущелье, накрытое облаками. Я шел по самому его краешку. По облакам я шел.

Слева от меня стена обнаженного над дорогой камня, над ней, на горе, — жидкая травка и редкие низкорослые лиственницы.

Меня остановили какие-то прожилки на камне. Как раз на уровне моего лица. Я присмотрелся — графическое изображение растения, похожего на папоротник. Альбомный рисунок. Я потрогал его пальцами. Камень под нажимом моих пальцев осыпался тонкой пластиной. Под ней оказалась следующая пластина, и на ней тоже рисунок, и тоже — растение. И на следующей пластине. И на следующей. Рисунки напоминали изморозь на оконном стекле. Стена показывала мне свои рисунки, и рисунки эти были только для меня. Каменный атлас доисторических растений.

И ведь как обыкновенно все начиналось: командировка от журнала «Вокруг света» в Чарскую долину. На верхнюю буровую из поселочка геологов я ехал в кабине старенького «ГАЗ-51», у которого на месте кузова был приварен металлический чан, куда сваливали разные железяки для буровой. Пару часов провел на буровой — смотрел, слушал, фотографировал. А потом решил спуститься в поселок пешком. Заблудиться тут невозможно, дорога одна. Не слишком длинная, километра четыре. В самый раз. По этой дороге я и шел. И не сказать, чтобы так уж сильно был возбужден происходящим: серенький денек с редкими голубыми проблесками, я на горе, идущий по краю облачного неба, из которого вдали выглядывает еще одна гора. Внизу под облаками с утра зарядил мелкий дождь. Здесь же, наверху, сухо. Тишина. Скрип каменной крошки под ботинками. Звук моего дыхания. Легкий ветерок в лиственничной хвое над дорогой. У стены с картинками я остановился минут на двадцать, не больше, — «полистал» ее каменные страницы, попытался сфотографировать, но не было нужного света — солнечного, косого, чтобы плетение тонких штрихов читалось потом на фотографии как рисунок. Я увидел это уже в видоискателе своего «Зенита». Но пару раз щелкнул. Закурил сигаретку. Еще посмотрел. И пошел дальше. Вот и все. Сказать, что в этот момент меня пронзило ощущение затерянности в бесконечных, абсолютно безлюдных пространствах Забайкалья, стоящим над облаками и рассматривающим самый древний в мире ботанический атлас; сказать, что я вдруг ощутил на себе дыхание вечности, — нет, не могу. Ничего такого не было.

Но чем дальше мое стояние на горе уходит в прошлое, тем отчетливее оно почему-то в памяти. Как будто тогдашняя моя заторможенность восприятия просто впустила в себя все это, заглотила, не переварив как следует, и с годами тот проход по горам по облакам все разворачивается и разворачивается. Как будто я там и остался.

 

(Похоже, что это были не отпечатки древнейших растений, пра-папоротников или водорослей, а дендриты — кристаллические образования в щелях камней, как объясняла мне потом поэт Ирина Василькова, геолог по профессии. Я посмотрел сейчас картинки в сети: ну да, похоже. И, получается, что про «изморозь» я вспомнил правильно. А может, и нет. Но это уже не имеет значения.)

 

16.04.2018. «Брют»

 

По вкусам своим, по предпочтениям «буржуазен» я безнадежно. Как, думаю, каждый, кто взращен «поселковой» жизнью — с детством и отрочеством в частном доме с тремя комнатушками на пятерых, с кухней, с печкой, с колодцем на улице, с огородными, от лопаты и тяпки мозолями весной и зимними — от топора. Я не могу не испытывать кайфа от лифта, который поднимает меня на пятый этаж. Я люблю вкрадчивость, с которой смыкаются двери в новеньком вагоне метро. Люблю чистоту моих ботинок, на которых даже после дождя — ни следа глины или земли. Вот этот приглушенный свет от лампы на моем столе в кофейне люблю и кофе американо, который несет официант Дима, и эту свою тетрадку люблю, и процесс записывание в ней текста. И так далее.

Я люблю входить в еще пустой, только что снятый номер гостиницы, в котором мне предстоит прожить два-три дня; люблю стерильную чистоту пола, натянутость наволочки на подушке, люблю перебирать крохотные бутылочки с лосьонами и жидким мылом в ванной, люблю мертвенное молчание телевизора, стоящего в углу номера.

Я из юрского периода. Из других времен. Для меня вода из крана в моем жилье — до сих пор чудо.

В кого я точно не гожусь, так это в революционеры.

 

23.04.2018. «Брют»

 

Вопросом, как не стыдно так обнажаться в своих текстах, я не заморачиваюсь. Мне не стыдно. Не так много мы знаем о себе, чтоб остерегаться излишней откровенности. Откровенность — конфузная — может быть только в твоих способах выстраивания образа самого себя, в твоих проговорках о том, каким бы ты хотел видеть себя. Только и всего. Не стыдятся же люди фотографироваться? А ведь каждый в момент съемки — говорю как фотограф — разыгрывает, вольно или невольно, некий образ себя любимого. На самом деле увидеть себя со стороны и точно (с полной откровенностью) описать себя нам не дано. Это как поднять самого себя за волосы. Тот, кого мы обозначаем в своих автобиографических текстах местоимением «я», — образ, тобой сочиняемый, не более того. Так что не бойся — каким бы откровенным ты ни был, себя реального ты не выболтаешь. Сил не хватит.

 

27.04.2018. «Брют»

 

/Мое кино/

Сто лет назад я был студентом, жил в общежитии на улице Усачева, за окном своей комнаты в небе я видел колокольню Новодевичьего монастыря, а в трех минутах ходьбы от общежития на первом этаже монументального, сталинской еще архитектуры жилого дома располагался кинотеатр «Спорт» с двумя залами. Мое место. Я любил кино. Хорошее кино было тогда редкостью, но — было. «Тени забытых предков» и «Солярис» — это фильмы моей молодости. Так же как, скажем, «Конформист» Бертолуччи или «Пейзаж после битвы» Вайды. Но хорошее кино в те времена — это только по редким клубным показам для киноманов.

В кинотеатр же «Спорт» на соседней улице я ходил регулярно. Как правило, на зарубежное кино, на что-нибудь типа «Блондин в черном ботинке» или «Меморандум Квиллера». Не бог весть какого уровня кино, но сделанное вполне профессионально. Большинство таких фильмов можно было смотреть, не особенно следя за сюжетом, развитие которого просчитывалось по первым же сценам. Чем держало это кино? «Про что» я смотрел в тех фильмах? Про жизнь, которая это кино произвела. Несравненно более завораживающим, чем сюжет «фильмы», было слежение за тем, как отползает на экране волна, волоча за собой песок и камешки, и эта волна отнюдь не «киношная», не бутафорская, а настоящая — волна Средиземного моря; за тем, как скользит ткань длинной юбки по коленям актрисы, поднимающейся по ступенькам от пляжа на набережную, горящую желтым закатным светом, и женщина эта, в отличие от изображаемой ею героини, как и волна — абсолютно реальная, и она продолжает жить где-то там, в своем Париже или Марселе, а закаты на той набережной, которая только что была на экране, абсолютно такие же, как и в тот вечер, когда здесь шла съемка. Завораживал звук зимнего ветра в голых ветках парижского предместья, комиссар Мегрэ на экране прикрывает ладонью раскуренную трубку, и я почти чувствую запах табачного дыма. И на какое-то время возникало ощущение, что Париж, Мадрид или Варшава — это не только историко-культурные понятия и декорации для съемки заграничного кино, а абсолютно реальные города, и пусть тебе никогда не оказаться там, но они действительно — есть!

Это — «во-первых».

И «во-вторых».

В тех фильмах было то, с чем не могли справиться даже асы советского дубляжа — с присутствием в игре актеров, в их речи поведенческих микроштампов и интонаций не нашей, а «их жизни» — жизни, в реальность которой мы, запертые в своей стране не только географически и политически, но и мировоззренчески, не особенно верили. С теми, кому удалось оказаться за рубежом, в мои времена разговаривали как с людьми, побывавшими в открытом космосе.

Хотя должен сказать, что и в самих этих фильмах бывали неожиданности. Ну, скажем, на экране мужественный победительный мужчина сидит за столиком ресторана под черным вечерним небом, где-то рядом в темноте море, на столике горит лампа, освещающая сидящую напротив героя женщину неимоверной красоты. На экране происходит любовное воркование двух очень красивых людей из очень красивой жизни. Я смотрю на смуглое от загара лицо актрисы, чувствуя оставленный на ее коже жар дневного солнца, и вдруг слышу вопрос, который герой на экране задает героине: «За что ты любишь жизнь?» И я тут же просыпаюсь: ничего себе вопросик в таком вот кино?! Я жду, как вывернется сценарист. Женщина отвечает: «За прелесть дружеских бесед». Охренеть! На самом деле точнее сказать невозможно. Потом в фильме будет эпизод, в котором герой и героиня идут к машине, припаркованной у ресторана. Герой немного задерживается, а героиня открывает дверцу, садится в машину, и машина взрывается. Я не помню, да и, когда смотрел фильм, особенно не вникал в то, кто и зачем взорвал машину, понятно, что по законам жанра детектива-мелодрамы такие героини должны гибнуть. Но для меня тот взрыв на экране остался восклицательным знаком, который режиссер поставил после вопроса героя и ответа героини: «За что ты любишь жизнь?» — «За прелесть дружеских бесед».

Так что с кино в 70-е годы у нас были свои отношения.

 

03.05.2018. «Брют»

 

/Какими письмами надо сопровождать книгу, отправляемую в редакцию толстого журнала/

Цитирую без капли иронии, с восхищением и завистью (письмо реальное): «Прочитайте мою книгу. Ей ныне нет равных в русской литературе. Недаром в интернете половина читателей называют меня гением, а другая половина антихристом. Оставляю номер своего телефона… Позвоните, если у вас есть высокохудожественная голова на плечах».

Приписка: «Обязательно прочтите с 759-й по 779-ю страницы». А?!  С «759 страницы»!!! Даже если чистая графомания, снимаю шляпу!

 

10.05.2018. В редакции

 

Рокот ручных газонокосилок, напоминающий гудение шмеля.

Арбузный запах подстриженной майской травы.

Наступившее сегодня лето.

 

12.05.2018. «Брют»

 

Оптина пустынь. Знаменитые русские писатели когда-то считали необходимым наведаться сюда. Зачем? Прикоснуться к высшим проявлениям мудрости? Может быть. А может, — и от этой мысли трудно отмахнуться, — а может, они приезжали за опытом, как на курсы повышения квалификации, поскольку тоже чувствовали себя пастырями, а читателей — паствой?

 

16.09.2019. Оптина пустынь

 

Принято считать, что разговор о погоде — это разговор ни о чем.

Но для меня с годами погода становится темой все более и более содержательной.

«Нынче ветрено, и волны с перехлестом» — какую же уверенность в себе надо иметь, чтобы так просто — не сказать даже, а выдохнуть эти слова. Как бы заранее зная, что тысячи и тысячи будут пользоваться ими еще и как неким органом чувствования. Как будто поэт родился с этим вот: «Имею право!» Или дело не в нем, а в том, что протекало через него в момент, когда сочинялись стихотворение? Нет, не им сочинялось, а через него сочинялось, посредством него сочинялось? Кем? Вечный вопрос.  В любом случае, поэт, записавший им услышанные слова, это не ты, которому понадобится сейчас несколько длинных предложений, чтобы объяснить, почему вспомнил про «ветрено» и про «волны с перехлестом», проезжая в вагоне метро по Автозаводскому мосту над Москвой-рекой. Снаружи вторая половина аномального в этом году декабря чуть ли не с ежедневными дождями — не декабрь, а конец марта, с холодным, набухшим влагой, а потому сладостным при вдохе воздухом. Снаружи порывы плотного ветра, заставляющие задержать шаг и наклониться вперед. Несется над Москвой небо с драными облаками, и промеж них — голубые провалы, и солнце время от времени режет глаза, блеск от него то покрывает поверхность реки, то гаснет, и тогда вода становится желто-серой, разлинованной волнами — невысокими, но с белыми гребешками, с теми самыми «перехлестами».

И почему-то под этим ветром и в этом воздухе уже не больно пробовать на себе еще одну строчку: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Ты вдруг задаешься вопросом: может, не такие уж они и мертвые, эти «руины», а? Может, «руинообразность» — это естественное состояние тех «сущностей», которые вдруг превратились для тебя в «руины»? Может, ты просто не так и не оттуда смотришь на них?

Вот неожиданное умиротворение, которым «существо мое» отвечает на талый воздух в декабре и рябь вспенившихся волн.

 

21.12.2020. В метро

 

Что делает нашу жизнь жизнью? Радость. Точнее ожидание радости. Предчувствие того, что может с тобой случиться завтра-послезавтра, — встреча, книга, путешествие. Только вот в старости все чаще возникает подозрение, что все твои «завтра-послезавтра» уже прожиты.

А как же тогда Бродский? Безнадежный сердечник, неспособный устоять перед очередной сигаретой, зная, что сигарета — его близкая смерть. Который жил с ощущением, что его смерть может случиться хоть завтра, хоть послезавтра, хоть сегодня вечером, и который умер «сегодня вечером». Какие у него были отношения со временем?

Я, например, начинаю чувствовать, как «время» останавливает во мне жизнь. Для того чтобы чувствовать радость от жизни, ты не должен следить за песком, вытекающим из верхней колбочки песочных часов, даже зная, что эти часы для тебя уже не перевернут. А ты глаз от них не в силах отвести.

Что делать, если ощущение своего «личного бессмертия» вдруг притупляется? При том, что ты действительно вечен. Ты точно знаешь, что почувствовать себя мертвым тебе не суждено, и знаешь это не головой, а из своего опыта. Три года назад, поскользнувшись в ванной, ты вылетел из нее головой вперед, в угол стены в коридоре и на несколько минут превратился в неподвижное тело, которое, как рассказывали жена и сын, лежало перед ними на полу уже мертвым. Но потом тело зашевелилось и закричало. Про это мне рассказывали. Сам я ничего не помню. Вообще ничего. Меня тогда не было.

И ты уже должен делать специальное усилие, чтобы помнить: живым ты будешь чувствовать себя всегда, как сейчас, например, оказавшись в магазине «Ашан» за Бесединским шоссе в Братеевской промзоне, купив две упаковки яиц, помидоры, зеленый чай с жасмином, багет, сыр, бумажные полотенца и т. д., а потом, пройдя кассы, перед выходом на улицу, к остановке, откуда пойдет (через 21 минуту) бесплатный ашановский автобус к моему дому возле метро «Шипиловская», покупаешь в «Крошке-картошке» кофе и, устроившись за пустым столиком в просторном холле перед стеклянными стенами, за которыми сейчас метель и три фигуры ожидающих автобус, делаешь эту запись. И пока тебе пишется, пиши. Зачем? Не твое дело.

 

30.03.2020. Магазин «Ашан» в Братеевской промзоне


 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация