Кабинет
Станислав Минаков

Золотой мотылёк

*  *  *

 

Дышит ветер неспешный заветный,

овевая невидимый сад.

Ходит тихо Господь безответный

посреди обезумевших стад.

 

Никакого им сада не надо

и не надо для сада рассад,

потому что рассада для ада

им отрадней, как собственно ад.

 

Потому что не кущи, а рощи

разрастаются в тёплой крови.

Потому что бездумней и проще,

и привычнее жить без любви.

 

 

Последний

 

Хуже всех придётся тому, кто останется тут один —

озирать опустевшее время вокруг себя, —

помрачённый ядом напрасных своих седин,

угасающей памяти ниточки теребя.

 

Он бы рад за усопшими следом сбежать, уйти,

но земля зачем-то носит его, хранит.

Ибо неисповедимы Господни пути,

и непостижим оснований Его гранит.

 

А оставшийся шепчет: «Боже, я так устал!»

«Господи, — он бормочет, — как всё болит!»

Он доел всю овсянку и даже допил фестал,

но Господь его даты всё длит и длит.

 

Нескончаем урок. Одиночества двести лет.

Он встаёт и, качаясь, бредёт — за шажком шажок.

Он бормочет псалом, посылая друзьям привет.

И они с облаков помавают: держись, дружок!

 

 

*  *  *

 

Свечка — тоненький цветочек, свечка — странный огонёк,

света надобный глоточек, окормительный денёк,

 

рвущий тьму непрободную, эту тягостную жуть,

эту родину родную, помрачённую не чуть,

 

эту сладкую заразу, этот морок, этот гной,

этот ад, нависший сразу над тобой и надо мной.

 

А всего-то — колыханье золотого мотылька.

Однократное дыханье, но посланье — на века.

 

И сияет как ребёнок благодарный имярек…

Свечка — стойкий стебелёнок, свечка — верный человек.

 

 

Стихотворцу

 

1

 

                         И болен праздностью поносной…

                                                       Александр Пушкин

 

…А ежли преподобный Амфилохий

тебя не пожурил за амфибрахий,

не почивай! — тебя снедают блохи,

грехи тебя бодают, мухи-бляхи.

«Пииты мы, — ты молвишь, — а не лохи?»

 

Твоя самонадеянность несносна,

прискорбна, и опасна, и напрасна.

И в той же мере, что странна и злостна, —

страстна, и своевольна, и пристрастна;

Косна, и кособока, и поносна.

 

2 

 

Иди туда — где вход открыт в пещеру,

где крестится согбенная сестрица,

где белый свод являет полусферу,

где сущим во гробех — так сладко спится,

где каждому свою отмерят меру.

 

…Лежат отцы святые — как младенцы,

и тает воск, и ладанка дымится,

и чернецы стоят, что ополченцы.

Клонись, клонись на эти полотенцы —

устами, лбом и сердцем прислониться.

 

 

Триптих по отцу

 

Як страшно буде, коли мерзлу землю стануть на гроб кидати…

Слова преподобного Амфилохия Почаевского (Головатюка),

сказанные им перед кончиной, в декабре 1970 года

 

 

1.

 

…А покуда шавки вокруг снуют,

примеряя челюсти для верняка,

ты поведать волен про свой уют,

про уют вселенского сквозняка,

 

коли понял: можно дышать и тут,

на перроне, вывернув воротник,

даже если ночь, и снега метут,

и фонарь, инфернально моргнув, поник.

 

Да, и в здешней дрожи, скорбя лицом,

заказавши гроб и крест для отца,

ты ведь жив стоишь, хоть свистит свинцом

и стучит по коже небес пыльца.

 

Город — бел, и горы белы, холмы.

И твоя действительность такова,

что пора читать по отцу псалмы.

…Где ж тот поезд каличный Керчь — Москва?

 

Ведь пора идти отпевать отца

по канону, что дал навсегда Давид.

Да в итоге — снежище без конца

и ментов патрульных унылый вид.

 

Ты живой? Живой. Вот и вой-кричи!

«Всюду жизнь!» — нам сказано. Нелегка?

Но прибудет тётушка из Керчи.

И Псалтирь пребудет во все века.

 

А отец лежит — на двери, на льне,

в пятиста шагах, как всегда, красив…

В смерти есть надежда. Как шанс — на дне

ощутить опору, идя в пассив.

 

Смерть и есть та дверь, что однажды нас

приведёт, как к пристани, в те сады,

где назначен суд и отмерен час,

и лимита нет для живой воды.

 

 

2.

 

Катафалк не хочет — по дороге, где лежат гвоздики на снегу.

…Рассказал профессор Ольдерогге то, что повторить я не смогу:

 

про миры иные, золотые, без придумок и без заковык.

Пшикайте, патроны холостые! Что миры? Я к здешнему привык.

 

Катафалк, железная утроба, дверцей кожу пальцев холодит.

А внутри его, бледна, у гроба моя мама бедная сидит.

 

Этот гроб красивый, красно-чёрный, я с сестрицей Лилей выбирал.

В нём, упёрший в смерть висок точёный, батя мой лежит что адмирал.

 

Он торжествен, словно на параде, будто службу нужную несёт.

Был он слеп, но нынче, Бога ради, прозревая, видит всех и всё.

 

Я плечом толкаю железяку: не идёт, не катит — не хотит.

Голова вмещает новость всяку; да не всяку сердце уместит.

 

Хорошо на Ячневском бугрище, где берёзы с елями гудут!

Ищем что? Зачем по свету рыщем? Положи меня, сыночек, тут!

 

Через сорок лет и мне бы здесь лечь, где лежит фамилия моя.

Буду тих — как Тихон Алексеич с Александром Тихонычем — я.

 

А пока гребу ногой по снегу, и слеза летит на белый путь.

Подтолкнёшь и ты мою телегу — только сын и сможет подтолкнуть.

 

 

3. Сороковины

 

Третий день… девятый… сороковый… Враз поправит Даль сороковой.

Что толочь-трепать словарь толковый, безтолковый в песне роковой!

Горевые думы домочадца: домовиной память горяча.

Батя прилетает попрощаться. Тает поминальная свеча.

 

Я гляжу, поддатый, бородатый, на немую вертикаль огня.

Батя, ты теперь — прямой ходатай пред Престолом Божьим за меня.

Ты отныне выйдешь в бело поле Серафимов, Ангелов и Сил.

Ты такого не видал — тем боле ты всегда немногого просил.

 

Как тебе? Не холодно скитаться? Может статься, даже весело?

Я — с тобой не прочь бы посмеяться. Только — нынче губы мне свело.

Всё сегодня видится нерезко… Колыхнулась пламени стрела.

Шелохнулась, что ли, занавеска?.. И душа — узнала, обмерла.

 

 

На Каноне покаянном[1]

 

На каноне покаянном

как нам страшно, окаянным,

исказившимся в лице!

Свечка каплями печётся.

Обо всех Господь печётся.

И о мне, о подлеце.

 

Крест кедровый. Треск искристый.

Что Андрей ни молвит Критский —

это точно про меня.

Я во всех грехах виновен —

празднословный гордый овен,

саблезубое ягня.

 

Заковыка: как ни просишь,

в жертву не себя приносишь.

Раззудись, душа, виной,

жги колени студной мукой;

перед судною разлукой —

нощный мраз и дневный зной.

 

Плачешь? Плачешь. Ах ты, зая!

Покаянье лобызая,

отрезвляясь ото сна.

Марфа с Марьей на иконе.

И оне со мною ноне.

Накануне. На каноне.

И обновка не тесна.

  

 

*  *  *

 

...Где бы ни был —

                      ты всегда у Небесных Врат,

и повсюду — вот он — и под, и над —

Ерусалим всесветлый, Небесный град,

вопреки реальности, имя которой — ад.

 

О, пошарь, преступи черту,

                                    если ты жив вообще —

скулящий, ноющий денно и нощно вотще;

коли взыскуешь лишь для жратвы куска,

лиловым зевом зияет твоя тоска.

 

А за стеною, в такой же пустыне, лежу и я —

ах, нам бы манну небесну глотать не жуя!

Но паче заветной манны алчем мы пищи земной.

Оттого ли жизнь истекает, словно из раны гной?

 

Пред иорданью горнею как преклонить шелом?

Где же ангел-привратник, что говорит: «Шолом»,

в белое обряжает и отворяет врата?

Господи, — говорю я, — где ж она, та черта?

 

Господи, — говорю я, —

              хлеб наш насущный даруя днесь,

за унынье прости мя и, равно, за песью спесь,

за вселенскую леность, недвижную, как налим!

Ибо тот упасётся, кто жил и дышал лишь им:

Ерусалим, — твержу я, —

      где же ты, град мой небесный, Ершалаим?

 



[1] Курсивом выделены обороты из Великого покаянного Канона преподобного Андрея Критского.

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация